Капитан застыл на месте и, положив руку на козырек мостика, наклонился к нему:
— Что еще за обломки?
— Бревна строевого леса, сэр, их несет прямо под нами.
— Наблюдатель по правому борту!
— Да, сэр?
— Вы видели какие-нибудь обломки?
— Нет, сэр.
— Простите, сэр, я мог ошибиться, но рассудил, что лучше удостовериться, сэр.
Капитан протиснулся к нему поближе, лицом к лицу, и, вспоминая эту сцену, он крепче вцепился в скалу. Большое бледное морщинистое лицо, глаза воспалены от недосыпания и джина. На секунду-другую они сосредоточились на том, что показывало окно. Две смутно очерченные ноздри по обе его стороны уловили слабый, сладковатый запах. Затем в лице произошло изменение, но не резкое, а постепенное и оттого не сразу заметное. Лицо менялось, как у Ната, изнутри. Под бледной кожей с влажными складками, в уголках рта и возле глаз, мышцы еле заметно сдвигались, свидетельствуя о сложных, напряженных отношениях, пока лицо полностью не преобразилось; оно несло на себе отпечаток презрения и недоверия, в открытую унижая собеседника.
Рот раскрылся:
— Продолжайте нести вахту.
Замешательство оказалось слишком сильным, чтобы подобрать ответ или отдать честь. Он просто наблюдал, как лицо отвернулось от него, унося по трапу вниз свое понимание и презрение.
Жар и кровь, стучит в висках.
— Сэр, сигнал от капитана Д. «Куда это ты направляешься, красотка?»
Сигнальщик с деревянным лицом. Жар и кровь.
— Доложите капитану.
— Да-да, сэр.
Он снова повернулся к нактоузу:
— Пятнадцать лево руля! Прямо руль! Так держать!
Из-под руки он видел, как Нат проходит по шкафуту мимо связного, передающего сообщения с мостика.
Отсюда, сверху, он казался летучей мышью, свисающей вниз головой со свода пещеры. Нат двигался дальше своей валкой походкой, покачиваясь, пока не скрылся в носовом кубрике.
Он поймал себя на том, что проклинает невидимого Ната — проклинает за Мэри, за презрение на лице старого пьянчуги. Центр, вглядываясь поверх нактоуза в перевернутый мир, оказался захваченным целым шквалом эмоций, едких, темных, жестоких. И прежде всего чувством крайнего изумления: неужели такого доброго человека, как Нат, которого невольно любишь и за лицо, всегда меняющееся изнутри, и за истинное, вдумчивое внимание, и за бескорыстную, нерассуждающую любовь, можно так же до дрожи ненавидеть, словно смертельного врага? Изумление, что любовь и ненависть теперь составляли единое целое, сливались в одно нераздельное чувство. А может, удастся их разделить? Ненависть была ненавистью, такой, как всегда, — кислотой, разъедающий яд которой можно вынести только потому, что тот, кто ненавидит, достаточно силен.