— Ходят, — говорит, — по двору неофициальные слухи, что ваша хозяйка манипуляет незаконные аборты, а вы по гривенничку на чай собираете. Должен я вам про то сказать, что мастера обеспечены предприятием, и особого вознаграждения за труд не приемлют. Я — говорит, — даже в бане, от голого человека на чай не беру, а отношусь к своему труду сознательно, да! И суть, — говорит, — тут в другом спрятана, не в паршивом гривеннике, который может ваше пролетарское происхождение обидеть! Суть, — говорит, — в том, что за аборты под решёткой сидеть полагается, но если, — говорит, — всё тое дело тонко поразмыслить, можно аллес фирман повернуть в нашу с вами пользу…
— Как же, — отвечаю ему печально, — поворочивать, когда за душой у меня ничего нету, а в деревне, сами знаете, мал-мала меньше, и тёмная я, как сама сатана?
— Очень вы, — говорит, — в косности ума заплесневели, хоть с лица собой совсем не вредные!..
Чувствую: намекает очень интеллигентно, а пенять не могу. Конечно, какое наше воспитание-образование — своих правов не знаем.
— Эх ты, — говорит, — Дунька — бубны-козыри! Какое у тебе происхождение?
— Обыкновенное у меня происхождение… крестьянское у меня происхождение…
— То-то, — говорит, — и оно… Эта, — говорит, — и есть по нашему времю козырной туз, и ежели им скозырнуть вовремя — бо-о-ольших делов навертеть можно! Компрене!..
Вижу я: добивается человек своего, всем им, кобелям, одноё нужно, но добивается тонко по-образованному, не то, что Андрюшка какой-нибудь, медведь гололобый, — опять-таки полезный человек, и, может быть, сама судьба посылает его на мой жизненный путь, и так иной раз раздумаюсь над его словами, так раздумаюсь, — до слёз, голову заломит от невозможной мысли. Сам он, конечно, очень уж рябой из себя был, лицо будто птицы поклевали, и вся тело у него белая, как из муки, — конечно, моется почём зря каждый день. «Как, — думаю, — тут ловчее поступить? Кинуться мне за него замуж — счастье своё выведать, стравить одёжку кое-какую, а там и разойтись можно. Да ведь тоже нелёгкое дело замуж броситься даже по советскому браку!..» И решилась я повести с ним тонкую политику и посулов ему всяких надавать — посул-посулом, а там видно будет… Чую только одно, что вот оно — совсем рядом моё счастье ходит, а взять не умею, нипочём одной те взять.
А тут и подвернись эта самая девочка Синенкова — пятнадцать лет ей всего и было, и в школе она ещё училась. Пришла к Клавдии Ивановне на приём, упала ей в ноги и говорит: «Если вы меня не спасёте от позора в пятнадцать лет родить, — останется мне бросаться в Москва-реку с Устинского моста». «Раздевайтесь, — отвечает Клавдия Ивановна дрожащим голосом, — сейчас посмотрим ваше горе, а только вы, — говорит, — не волнуйтесь, бывает в ваши молодые годы, что не приходит то, что вам надо, но внутренней причине, а не по вашей вине». Я, конечно, тут же стою, и вспоминаю, что у меня тоже с самого приезду в Москву ничего такого нету, да и было, может, один раз, — однако, принесла Клавдии Ивановне мыльной воды, стоит она — руки моет, а девочка Синенкова снимает с себя синее платьице, шляпочку сняла, под шляпочкой косичка с бантиком, — в куклы бы играть, а она, сволочь, вон какими делами занимается… Ну, скажи ты мне, Грунюшка, до чего разврат по Москве пошёл! Посмотрела Клавдия Ивановна на неё и говорит печально: