– Чурую воды, землю и людей, – высокомерно промолвил цыган. – Все делаю, что пожелаешь! Хошь, такой морок сейчас наведу, что увидишь, как два медведя съели друг друга?
– Больно смел ты да нагл, – проворчал Кравчук. – Аль не обломали еще?
– Что ж, барин, случалось, обламывали, – с достоинством отвечал цыган. – Случалось и за барымту [64] быть закованным в железы, однако бог милостив, отводил от меня кары суровые.
– Знаешь ли, что мне от тебя надобно? – перешел к сути Кравчук. – Данила сказывал?
– Он-то?! – В голосе цыгана прозвучало такое пренебрежение, что Данила, даже и знавший о разыгрываемой комедии, невольно обиделся. – Больно мелкая сошка, чтоб нам с вами свои дела с ним обсуждать!
Этими словами цыган как бы ставил себя на равных с Кравчуком, но тому настолько понравилось унижение Данилы, в зависимость от коего он невольно попал, что начальник тюрьмы не стал цепляться к обмолвке.
– А ну, – потребовал, – скажи какую-нибудь свою прибаутку. Хочу поглядеть, каков ты есть дока!
– Не боишься ли? – усмехнулся цыган.
– Чего? – не понял Кравчук.
– Ну, чего... темноты, – загадочно отвечал колдун, однако Кравчук только пренебрежительно фыркнул, и цыган счел это знаком начинать.
– Двенадцать сатанаилов, двенадцать дьявоилов... – мерно, тихо проговорил он, и по спине Данилы словно бы прошлась чья-то ледяная, костлявая рука. Рядом клацнул зубами Кравчук. – Двенадцать сатанаилов, двенадцать дьявоилов, двенадцать леших, двенадцать полканов – все пешие, все конные, все черные, все белые, все высокие, все низкие, все страшные, все робкие...
Если Данила и слышал прежде слово «чертовщина», то он, конечно, не понимал его значения до сего мига, когда сдавленный, словно бы обугленный адским пламенем голос не завел этот потусторонний, жуткий перечень, каждое слово коего сгущало окружавшую их тьму, и вот уже низко нависшие черные тучи, враждебное молчание леса, могильная земляная сырость надвинулись, сдавили, усмиряя стук живых сердец, выдавливая трепет жизни...
– Довольно! – выкрикнул кто-то рядом с Данилою тоненьким, жалобным голоском. – Довольно!
С трудом приходя в себя, Данила наконец-то сообразил, что это голос Кравчука.
Цыган умолк. Быстро, коротко перевел дыхание, и лицо его в свете факела, вскинутого начальником тюрьмы словно для защиты, было по-прежнему насмешливым, недобрым, и голос – обычным, человеческим, но уж никак не дьявольски-страшным, как звучавший только что...
– Воля твоя, барин! – покорно склонил он голову, и Кравчук, с трудом обретая власть над собой, нетерпеливо спросил: