Некоторое время она не решалась войти, с порога рассматривая почти монашескую келью, в которую через пыльные форточки едва пробивался свет. Обстановка явно спартанская: кровать, стенной шкаф белого цвета, газовая плитка и единственный стул. Из обычных удобств был лишь маленький рукомойник.
– Ну вот, видите, – пробормотал я. – Полное убожество!
Мне было стыдно за царивший в комнате беспорядок: неубранную кровать, где простыни не менялись уже месяц, стол, на котором банка из-под сардин и пустая молочная бутылка соседствовали с зубной щеткой.
Люсия наконец переступила порог и, обернувшись ко мне, улыбнулась:
– Здесь просто замечательно, Морис!
– Вы смеетесь надо мной!
– Вам трудно понять, насколько ваше жилище выглядит трогательно, наивно, чистосердечно... Здесь все дышит присутствием молодого человека...
Я растерялся. Ее слова казались искренними, но растроганность, по-моему, шла от снобизма. Я при всем желании не мог понять, какую прелесть можно было найти в этом душном, пропитанном затхлостью клоповнике.
Люсия подошла к кровати, над которой висела пришпиленная кнопками к стене фотография моей матери.
– Это твоя мать?
– Да.
– Давно был сделан снимок?
– В прошлом году.
– Боже мой, как же молодо она выглядит!
Я подошел ближе. Рядом с улыбающейся мамой сидела наша старая овчарка Вилли. Позади них, на заднем плане, виднелась соседская изгородь, через которую свисали кусты роз. Действительно, мама выглядела очень молодо, гораздо моложе Люсии.
– Ну что же, давай собирать вещи!
Я вытащил из-под кровати потрепанный картонный чемодан, жалкий вид которого не могли скрасить разноцветные гостиничные этикетки, привезенные с Кубы одним моим приятелем. С помощью Люсии я сложил в него мой второй костюм и нижнее белье. Сняв со стены фотографию мамы, я засунул ее в книгу пьес Жана Ануя.
– Ну вот и все, – выдохнул я.
Держа чемодан в руках, я с тайным волнением в последний раз обвел глазами пристанище, в котором пережил свои первые парижские надежды и разочарования. Люсия вдруг уселась на кровать.
– Морис, я бы хотела принадлежать тебе именно здесь.
– Здесь? – как идиот, переспросил я.
– Да. Иди ко мне.
Пришлось подчиниться. Все повторилось сначала, но на этот раз с большим искусством, чем днем. Актриса взяла инициативу в свои руки. Она занималась любовью с той же самоотдачей, с какой играла на сцене, вкладывая в это всю свою душу, всю свою веру... Бедное убранство комнаты, жалобный скрип пружинного матраца усиливали ее возбуждение.
Некоторое время спустя, когда я в изнеможении вытянулся рядом с ней, она прошептала мне на ухо: