Исторические портреты (Петр I, Иоанн Грозный, В.И. Ленин) (Елизаров) - страница 8

Впрочем, это, наверное, и справедливо: ведь если философия отнимает у человека Бога, то ответственность за его возможный грех она обязана взять на себя. Никакие ссылки на то, что элиминация Бога вовсе не означает собой элиминации совести, приниматься не могут, ибо для поколений и поколений одно всегда было голосом Другого. И следовательно, если химерой оказывается Бог, химерой оказывается и совесть. Поэтому-то «все позволено» и обнаруживает себя как полное устранение всякой ответственности при в сущности полном сохранении свободы.

Правда, все это справедливо только в отвлеченной умозрительной сфере, поэтому в конечном счете и здесь ум вступает в конфликт с совестью. И здесь этот конфликт разрешается трагедией…

Никто оказывается не способным взглянуть в лицо Бога. Но и восстать против Его голоса, вступив в конфликт со своей совестью безнаказанно не может никто: для одного бунт кончается сумасшествием, для другого – самоубийством…


Таким образом, полная мера ответственности за свои действия на поверку предстает столь тяжелым грузом, что он оказывается вполне способным раздавить человека. Между тем именно ответственность – оборотная стороны свободы, и неспособность человека нести полную ее меру за все вершимое им есть в то же время и его неготовность к полной свободе. Одно с необходимостью исключает другое.

(К слову сказать, русский язык долгое время вообще не знал понятия свободы: веками в нем безраздельно владычествовала категория воли, и все сопряженное с тем, что сегодня относится к первому, еще до самого конца XIX века входило в контекст второй. «Земля и воля», «Народная воля» – для русского уха были куда понятней и естественней, нежели отдающая чем-то чужим свобода, и невозможно представить, чтобы эти звучащие девизом имена тайных организаций вдруг стали «Землей и свободой» или «Народной свободой». Не только филологическое чутье – глубинный строй русской души стоял за этими именами. И может быть совсем не случайно, повинуясь именно воле, в семнадцатом, когда оказались сброшенными все путы ответственности,

«…кошмарным обуянный сном,
«Народ, безумствуя, убил свою свободу,
И даже не убил – засек кнутом.»)

Парадоксальный для обыденного сознания вывод: абсолютная свобода – эта, казалось бы, высшая ценность, ради которой можно пожертвовать многим, если не всем, – на деле страшней самого тяжкого ига. Вот поэтому-то самоотчуждение своего собственного «Я» и предстает вплоть до сего дня как вполне обыденная вещь. Больше того, личность, способная принять на себя этот страшный для многих из нас груз, воспринимается нами как нечто совершенно исключительное, как нечто, подлежащее обязательной канонизации.