Дикие пальмы (Фолкнер) - страница 139

и вдруг он неожиданно обнаружил, что думает: Мне придется вернуться назад, и тогда он совершенно успокоился и оглядел плодородную странную пустыню, окружавшую его, где он временно обрел покой и надежду и где, как камушки в пруду, исчезли последние семь лет его жизни, не оставив на поверхности даже ряби, и он с каким-то недоверчивым недоумением спокойно подумал: Да, я, кажется, совсем забыл, как это здорово – зарабатывать деньги. Когда тебе позволяют зарабатывать их.

И потому он не пользовался ружьем, его оружием были завязанная узлами веревка и тюрингская булава, и каждое утро он и полукровка на двух суденышках отправлялись каждый своей дорогой, прочесывая и осматривая тайные протоки, рассекающие эту потерянную землю, из (или из недр) которой время от времени появлялись невысокого росточка люди с темной кожей, кулдыкавшие на том же языке, они появлялись внезапно, словно по волшебству, из ниоткуда, на таких же долбленых лодках, и тихо следовали за ним, чтобы посмотреть на его поединки, люди по имени Тайн и Тото и Тюль, они были не больше – да и выглядели почти так же – чем ондатры, которых полукровка (их хозяин делал и это, поставлял припасы на кухню, и это он объяснил тем же способом, что предложение о ружье, на своем собственном языке, а заключенный понял, словно все было сказано по-английски: «Ты о еде не думай, о, Геракл. Лови аллигаторов. Заботу о кухне я возьму на себя») время от времени доставал из ловушек, как достают из свинарника нагулявшего вес поросенка, и таким образом разнообразил неизменные рис и рыбу (заключенный рассказал, как по ночам в лачуге, задраив от комаров досками дверь и единственное окно без рамы, – обычай, ритуал, такой же бессмысленный, как складывание крестом пальцев или стук по дереву, – они сидели у изъеденного жучками фонаря, стоявшего на дощатом столе, жара была такой, что кровь чуть не закипала в жилах, и он, глядя на плавающий кусочек мяса в запотевшей тарелке, думал: Наверно, это Тюль. Он был такой жирный); один ничем не примечательный день сменялся похожим на него другим, каждый ничем не отличался от предыдущего и от того, который придет завтра, а его теоретическая половина суммы, которая исчислялась в центах, долларах или десятках долларов, – этого он не знал, – все увеличивалась; одно утро за другим, когда он, отправляясь в путь, обнаруживал, что его, как aficionados [12] своего matador [13], ждут несколько неизменных и почтительных пирог, один трудный день за другим, когда в полукружье маленьких неподвижных посудин вел он свои поединки, вечер за вечером возвращения домой, пироги, одна за другой уходящие в бухточки и протоки, которых в течение первых дней он даже не замечал, потом помост в сумерках, где полукровка перед неподвижной женщиной, вечно хныкающим младенцем и его сегодняшней добычей – одной-двумя окровавленными кожами – исполнял свою ритуальную победную пантомиму возле двух растущих рядов ножевых меток на одной из досок стены; потом ночь за ночью, когда – женщина и ребенок лежали на кровати, а уже похрапывающий полукровка на тюфяке – он (заключенный), поставив поближе коптящий фонарь, сидел, подогнув под себя голые пятки, пот тек с него ручьями, лицо у него было измученным и спокойным, сосредоточенным и неукротимым, его согнутая спина в язвах и ранах была похожа на кусок мяса под старыми гноящимися пузырями и яркими рубцами от ударов хвостом, а он строгал и выдалбливал ту самую обугленную деревяшку, которая теперь была почти похожа на весло, время от времени прерываясь, чтобы поднять голову, вокруг которой с писком кружилась туча комаров, и взглянуть на стену перед собой, и спустя какое-то время грубые доски, казалось, растворялись, и его пустой, невидящий взгляд, которому больше ничто не мешало, уходил далеко-далеко, в плотную бесстрастную темноту, может быть, даже за нее, даже, может быть, за те семь потерянных лет, в течение которых ему, как он недавно понял, было позволено гнуть спину, а не работать. Потом и он тоже отправлялся спать, в последний раз бросив взгляд на сверток за балкой, задувал фонарь и ложился в чем был рядом со своим храпящим компаньоном, и лежал так, покрытый потом (на животе – его спина не выносила никакого прикосновения), в наполненной комариным писком душной темноте, в которой раздавался одинокий рев аллигаторов, думая не: