Сохранилась единственная фотография с Аней, групповая: несколько черно-белых студийцев, закрытие очередного сезона, как оказалось, последнего. Меня – чем не предвидение? – нет вовсе, я на Памире. Слева направо: Иванов-Петров-Сидоров, кто-то из этих, смотрит старательно, будто из раскрытого настежь паспорта; дальше – борец с режимом Вадим Ясень, разумеется, с похмелья, но, по обыкновению, позирует; Аня – третья слева, едва видна вполоборота из-за плеча мудака-тираноборца; следующий – скорчил рожу Додик Шапиро, попутно наставляет «рожки» соседу-старшекласснику. Рядом, школьнику по пояс, торжественный Отто Оттович, тоже покойник уже лет пятнадцать (заколот насмерть – дура-медсестра дозировала лекарство, руководствуясь возрастом в истории болезни, а не детским весом пациента). А вот и Никита, еще не вдовец, еще даже не жених… Остальных запамятовал напрочь. Оглянись, Анечка, обернись, черт возьми, моя ненаглядная!
Рутинная «встреча с читателями» шла своим чередом. Я нехотя, с больной головой после вчерашней «афинской ночи» отбарабанил собственные стихи и уже собирался, переждав антракт, рассказать почтенной публике, как котенок когтил многострадальную грудь Чиграшова, – душещипательную историю, подозрительно смахивающую на легенду о спартанском мальчике с лисенком под плащом, – когда, надписывая усатой, в два обхвата толщиной почитательнице свою книжонку, расслышал краем уха ее одышливые причитания, смысл которых, однозначный, как дважды два, дошел до меня с опозданием лесного «ау»: «меня вы, конечно же, не помните: я соученица вашего бедного друга, Никиты», «какой ужас, передайте ему при случае мои искренние соболезнования», «такая молодая, двое детей, он души в Анечке не чаял», «сгорела в считанные недели, онкология»…
Так я узнал о смерти Ани. «Из равнодушных уст я слышал смерти весть…», но внимал ей не равнодушно, нет. Я ушел, как сомнамбула, и публика, охочая до жизни замечательных людей, не услышала на этот раз моих побасенок.
Стало быть, умерла. Пренебрегла мною при жизни, умерла сама по себе – какое бешенство, тоска, пустота. И место мое, как издавна повелось, – на галерке в лучшем случае, не ближе. И горю моему, как некогда и любви, отказано во взаимности, во вдовстве. Я сбоку припека, меня почти нет. Десятилетия Аниной жизни преспокойно обошлись без Криворотова Льва Васильевича. Не я досадовал на ее забывчивость в пору беременности, не я становился жертвой Аниной раздражительности в канун месячных, не я язвил по поводу ее умения, оставив сковородку на огне, сплетничать с подругой по телефону, не я стягивал ей полотенцем голову покрепче, когда Аня готова была лезть на стену от мигрени, не я лаялся с ней вплоть до взаимных оскорблений, не я брался за поденщину, чтобы заработать Ане на металлокерамику, не я восклицал ей поверх охапки роз: «сорок пять – баба ягодка опять». В хорошую минуту не мне клала она руки на плечи – ноги и подавно. Целлюлозно-бумажные комбинаты страны могут не поспеть за моими запросами, возьмись я скрупулезно на письме перечислять, чего мы с Аней