Не мог же он, законченный автор, исподволь не подгонять своих дневниковых излияний под постороннее прочтение, не вплетать их, пусть ненароком, в ткань полного собрания сочинений! Да вот незадача: сестрица, слепая курица, передает тетрадку именно мне, прямехонько. Но даже если бутылку с письмом и прибило бы, в конце концов, к берегу, никому в целом свете, кроме меня, не понять в полной мере туманной весточки от классика. Но стеклотара угодила в надежные руки, а я, единственный посвященный, миндальничать с покойным корреспондентом не намерен. Ваш покорный слуга не видит особого преступления против профессиональной этики в том, чтобы – как бы это поделикатней выразиться?.. Семь раз отмерю, а после – возьму и… с глаз долой. Почему бы, например (богатая мысль!), задним числом не присовокупить «китайскую тетрадь» к содержимому последнего, потерянного ровно неделю назад паганелем-Криворотовым, портфеля, чем не алиби?
Следующие несколько страниц отданы под записи сугубо бытового характера, а вот снова – хроника тех дней: «Вчера ураган телефонных звонков, один другого хлеще. Сперва – Левина мать: «Вы погрязли в пучине разврата, но не отдам я вам честь дочери моей…» и т. д. – словом, что-то из репертуара «Мариинки» времен пермской эвакуации». (Бедная моя мама.) «А после, почти минута в минуту, – заполошный звонок: тот самый миляга-авангардист с совершенно анекдотической фамилией, чуть ли не Рабинович. Просил образумить бретеров, присовокупив напоследок, что Отто слег. Потащился с лекарствами к Отто. Взял у него заодно экземпляр «рукоделья». Дома полистал, расчувствовался, хотя есть опечатки, выпил немножко – какое там немножко! Чует мое сердце: быть запою, осложненному хлопотами с площадкой молодняка. Делать нечего – еду на ночь глядя к Леве, миротворец я хренов; смех и грех. Не Рабинович он никакой – Шапиро».
Так что, досточтимая Татьяна Густавовна, сенсации не случилось: прозы в «китайской тетради» нет как нет – одни благие намерения. Художественная ценность данных каракулей сомнительна, но от кое-каких почеркушек Чиграшова меня бьет озноб уже не литературоведческого свойства, и иммунитет, хоть убей, не вырабатывается. Время лечит плохо, не многим лучше Адамсоновой медсестры. Налицо передозировка. Нижеследующие пассажи окрещены мною попросту – «Крот и Дюймовочка».
Скажем, такая запись (на глаз – июнь-июль): «Прелесть – этим все сказано. Совершенно неприличный, особенно после вчерашнего, большой, как наклеенный, бледно-розовый рот, заставляющий вздрагивать мои поджилки, подростковые резцы-лопаты прихватывают нижнюю губу, придавая физиономии восхитительное глумливо-ребячье выражение, яркие глаза – кажется, что их больше, чем надо, как на кубистском полотне. А телодвижения… До сердечных перебоев меня тревожит эта травоядная грация: подмывает защитить или обидеть. И в этих-то устах – солдатское словцо «кончать»!». И отступив две строки, видимо, охолонув и все взвесив, впрыснул абсолютно в своей манере малость дегтя: «А. – вылитая тезка, очаровательный утенок, обещающий вырасти в пошлейшую гусыню, но слаще женщины у меня не было».