. Но здравого смысла у него было больше, чем у Давида. Его дань самоотречению, хотя и шедшая от всего сердца, не затянулась надолго, и, воздав ее, он, повернувшись к Стелле, с нежностью сказал:
— Спасибо! — и, как волк, накинулся на пирог с голубятиной.
Впрочем волком он оказался с весьма аристократическими и утонченными манерами. Будь Стелла постарше, зрелище этого в высшей степени необычного бродяги навело бы ее на некоторые размышления. Но мир для Стеллы все еще был полон удивительных вещей. Самое заурядное происшествие часто казалось ей волшебной сказкой. И наоборот, в волшебных сказках она не видела ничего необычайного. Все и вся было настолько поразительно, что если что-то или кто-то был хоть чуточку еще более удивительным, она воспринимала это, как должное. К тому же, Стелла ни разу еще не сталкивалась ни с кем, кто хоть в малейшей степени напоминал бы этого мальчика, и ей было с ним легко. Впервые в жизни она почувствовала внутреннее сходство с другим человеком и чувство полной безопасности, безопасности не физической, а безопасности взаимопонимания, которое возникает между теми, кто одного поля ягоды. При всей силе ее любви к отцу и матушке, с ними у нее никогда не возникало такого чувства безопасности. Пропасть, которая разверзлась между ней и деревенскими ребятишками, лишь отражала трещину, наметившуюся между ней и родителями, но, тем не менее, она была. Не то было между ней и этим незнакомым мальчишкой. Это было очень странно.
Когда Стелла смотрела на него, ее охватывало странное чувство, будто она смотрит на самое себя… И все же она была совершенно уверена, что это не так… Во всяком случае, она надеялась на это — ведь он был уродом, вполне под стать бедняге Даниилу. Это было потому, горестно думала Стелла, что оба они были бродягами.
Мальчишка был довольно высок, и разодранная в клочья рубаха и рваные штаны болтались на его костлявом, тощем теле, как на огородном пугале, которое ставят в поле распугивать птиц. На этом сходство с пугалом и кончалось, и взрослый человек, наделенный проницательностью, вновь оглядев этого мальчишку, сразу отбросил бы это сравнение. Ему бы пришел на ум тонкий камыш, гнущийся под порывами ветра, или перепуганный, но не сломленный жеребчик, который галопом несется к морю, но уж никак не столь малоподвижная вещь, как пугало. Даже теперь, когда он сидел абсолютно спокойно, целиком и полностью — телом, разумом и душой — уйдя в поедание пирога, чувствительность и аристократизм его натуры сразу бросались в глаза. Аристократизм в данный момент выглядел довольно нелепо, но за ним стояло безупречное воспитание. Чувствительность обнаруживалась в выражении лица, упрямом и непреклонном, и быстрых, резковатых движениях. Лицо его могло бы служить образцом спокойной и респектабельной красоты, если бы не поразительная контрастность, которая сразу бросалась в глаза: грязные черные волосы и широкий умный лоб, кожа совершенно белая там, где она была спрятана от солнца, и дочерна загорелое лицо. Черные глаза хмуро глядели из-под густых черных бровей, а ноздри тонкого орлиного носа раздувались, как у встревоженного коня. Очертания рта выражали упрямство, смех же выдавал доброту. Ногти на руках были поломаны, ладони все в мозолях, но форма рук говорила о красоте и природном изяществе. Ног его не было видно, поскольку они были обернуты окровавленными и перепачканными грязью опорками, сделанными из разодранного ковра. Доев, мальчик аккуратно вытер пальцы о траву.