— Скажите ей, ради бога, скажите ей, пусть не тревожится. Сейчас важно одно! Выздороветь, как можно скорей выздороветь… Для себя, для всех нас!
— Да, да, — повторяет он в экстазе, — выздороветь, как можно скорее выздороветь. Теперь она уедет не мешкая и выздоровеет… из-за вас и ради вас. Я знал это с первой минуты, сам бог послал мне вас… Нет, нет, я не буду вас благодарить… бог вас вознаградит… А теперь я уйду… нет, нет, не провожайте меня, не беспокойтесь, я ухожу.
И другой, не знакомой мне, легкой, упругой походкой он пошел — нет, побежал к дверям, черные полы его сюртука развевались, как крылья. Дверь захлопнулась со звонким, чуть ли не веселым стуком. А я остался один в пустой комнате, немного растерянный, как всегда, когда сделаешь решающий шаг, еще не обдумав всего. И только через час я до конца понял, какую ответственность на меня налагает то, что я обещал в порыве малодушного сострадания, я понял это тогда, когда мой денщик, робко постучав в дверь, вручил мне письмо на голубой бумаге, так хорошо мне знакомой.
«Послезавтра мы уезжаем. Так я обещала папе. Простите мне все, что я вытворяла в последние дни, но я с ума сходила от страха при мысли, что я вам в тягость. Теперь-то я знаю, зачем и для кого я должна выздороветь. Теперь я больше ничего не боюсь. Приходите завтра пораньше, если можно. Никогда еще я не ждала вас с таким нетерпением. Всегда ваша Э.».
«Всегда»! Невольный трепет охватил меня при виде этого слова, которое безвозвратно, навеки связывает человека. Но пути назад уже не было. Еще раз сострадание пересилило мою волю. Я себя отдал. Я больше не принадлежал себе.
«Возьми себя в руки, — сказал я себе. — Твое полуобещание, которое навсегда останется невыполненным, последнее, чего они могли от тебя добиться. Еще день, ну, два дня ты должен терпеливо сносить эту нелепую любовь; потом они уедут — и ты спасен». Но чем ближе время подвигалось к вечеру, тем неспокойнее становилось у меня на душе, тем больше мучила меня мысль предстать с ложью на сердце перед ее нежным и доверчивым взглядом. Напрасно старался я весело болтать с приятелями: я ежеминутно ощущал в мозгу какую-то пульсацию, подергивание каждого нерва и внезапную сухость в горле, словно приглушенный огонь тлел у меня глубоко внутри. Совершенно машинально я заказал себе коньяку и немедля проглотил его. Но это не помогло, сухость по-прежнему сводила горло. Я повторил заказ, но только после третьей порции понял, зачем пью: глотая коньяк, я хотел набраться смелости, чтобы там, при свидании, не струсить и не раскиснуть. Я хотел заранее усыпить какое-то чувство — то ли страх, то ли стыд, что-то очень хорошее или что-то очень дурное. Да, да, секрет был именно в этом — недаром же солдатам перед атакой выдают двойную порцию водки, — хотел оглушить и одурманить себя, чтобы не столь остро ощущать то сомнительное и, быть может, опасное, что ожидает меня. Но после первых трех рюмок у меня отяжелели ноги, а в голове зашумело и зажужжало, как бормашина, перед тем как сверло больно вонзится в зуб. Нет, совсем не с ясной головой, не уверенно и уж никак не радостно, медленно шагал я по бесконечно длинному шоссе — а может, оно просто показалось мне таким бесконечным? — к страшному дому, чувствуя, что у меня замирает сердце.