Я молчал. Не для того я пришел сюда. Ведь я не хотел бежать. Бубенчич заметил мое колебание и повторил почти с угрозой:
— Понятно?
— Так точно, господин полковник, — ответил я четко, по-военному. А про себя добавил. «Пускай старый дурак болтает, что ему угодно. Я все равно сделаю то, что надо».
— Так… Ну, хватит. Завтра утром в половине шестого.
Я встал навытяжку. Он подошел ко мне.
— Надо же, чтобы именно ты влип в такую идиотскую историю! Не хочется мне отдавать тебя в Чаславице. Ты мне всегда нравился больше других парней!
Я вижу: он раздумывает, не подать ли мне руку. Глаза его теплеют.
— Может быть, тебе что-нибудь нужно? Не стесняйся, я охотно помогу. Я не хочу, чтобы думали, будто ты попал в немилость или что-нибудь в этом роде. Ничего не нужно?
— Никак нет, господин полковник, покорнейше благодарю.
— Тем лучше. Ну, с богом. Завтра утром в пять тридцать.
— Слушаюсь, господин полковник.
Я смотрю на него, как глядят на человека, которого видят в последний раз. Я знаю: он последний, с кем я говорю в этом мире. Завтра он будет единственным, кому известна вся правда. Я щелкаю каблуками и поворачиваюсь налево кругом.
Но даже этот недалекий человек что-то заметил. Что-то в моем взгляде или походке показалось ему подозрительным, потому, что за спиной я вдруг слышу команду:
— Отставить!
Я оборачиваюсь. Подняв брови, Бубенчич пристально всматривается в меня и говорит ворчливо, но добродушно.
— Слушай, парень, ты мне не нравишься. С тобою что-то неладно. Мне кажется, ты собираешься меня одурачить и сделать глупость. Но я не потерплю, чтобы из-за такой чепухи ты что-нибудь там… с револьвером или того… не потерплю… понял?
— Так точно, господин полковник.
— Э, брось! Меня не проведешь, я стреляный воробей. — Его голос звучит мягче. — Дай-ка руку.
Я подаю ему руку. Он пожимает ее.
— А теперь, — он пристально смотрит мне в глаза, — теперь, Гофмиллер, дай мне честное слово, что сегодня ночью ты не наделаешь глупостей! Дай честное слово, что завтра в пять тридцать ты будешь здесь и затем отправишься в Чаславице.
Я не выдерживаю его взгляда.
— Честное слово, господин полковник.
— Ну, вот и хорошо. А то мне вдруг показалось, что ты сгоряча можешь свалять дурака. Ведь с вами, молокососами, не знаешь, чего и ждать… у вас все быстро… с револьвером тоже… Ничего, потом поумнеешь. Беда не велика. Вот увидишь, Гофмиллер, вся эта история кончится ничем! Все будет шито-крыто, а в другой раз ты уж не оплошаешь. Было бы жаль потерять такого парня. Ну, а теперь иди.
Наши решения в гораздо большей степени зависят от среды и обстоятельств, чем мы сами склонны в том себе признаться, а наш образ мыслей в значительной мере лишь воспроизводит ранее воспринятые впечатления и влияния; человек, с детства воспитанный в духе солдатской дисциплины, особенно подвержен психозу подчинения — он не может противостоять приказу. Всякая команда обладает над ним какой-то совершенно необъяснимой властью, подавляющей его волю. Облаченный в смирительную рубашку мундира, он любой приказ выполняет словно под гипнозом — без сопротивления и почти машинально, даже если вполне сознает его бессмысленность.