Сверрир просил епископа также и за меня, он просил, чтобы и меня приобщили к сонму ученых мужей. Сам я не посмел бы высказать отцу столь дерзкое желание — я, сын пастуха и толкователя снов. Я говорил об этом Сверриру.
Так началось наше долгое странствие по ученым книгам, иногда мучительное, но чаще — радостное. Раньше мы плыли, как рыбы, по течению, теперь в глубоких раздумьях сидели над ждущим наших слов пергаментом. Мы были пастухами по своей природе, нам были знакомы и ветер и дождь, нас, закаленных и бесстрашных, не пугали ни горы, ни пропасти. Теперь мы склонились над книгами. Но рядом с нами была Астрид.
Рядом с нами была Астрид, молодая женщина, жившая в усадьбе епископа, бесстрашная в тех играх, к которым мужчины относятся без должного уважения, особенно, если женщина занимается ими на пиру у других. Сегодня мои воспоминания горьки, но истина часто бывает горькой: я больше, чем Сверрир, любил Астрид. Но мне не хватило смелости, а у него хватило, я думал, он догадывается, что и мне тоже снится по ночам ее тело. Но я тянул. А он — действовал. Он всегда мог то, чего не мог я: действовать, когда этого требовали обстоятельства. И она досталась ему.
Я потом еще расскажу об Астрид, она много лет обжигала мои мечты, даже после того, как он дал ей то, о чем женщина больше мечтает до того, как получит. Есть одна сага, которую я ни разу не рассказал Сверриру, но часто терялся в догадках, не рассказала ли ее ему Астрид? Один единственный раз мы с Астрид встретились как мужчина и женщина. Один раз и никогда больше.
Она получила суровое воспитание в доме своего приемного отца, и, как послушный ребенок, жила, соблюдая строгие правила, до того лета, когда ее охватил жар зрелости и выполнять правила стало уже трудней, чем раньше. Она так и не заняла своего заслуженного места рядом с конунгом, но я знаю, — и я единственный, кто это знает, — что чем дальше он отдалялся от нее, тем сильнее ему ее не хватало, и что в тот день, когда он заключил брачный союз с твоей матерью, дочерью шведского конунга, мысли его были полны женщиной из Киркьюбё.
Она была красива, йомфру Кристин, такой я запомнил ее и такой — это было тяжелейшее бремя нашей длившейся до его смерти дружбы — запомнил конунг Норвегии первую женщину в своей жизни.
***
Некоторые дни сверкают в моей памяти, подобно серебряным монетам на грязной, испачканной кровью ладони. И когда ты состаришься, йомфру Кристин, перед тобой будут также сверкать самые значительные дни твоей жизни. Я надеюсь, — прости эту болтовню старого человека, как Гаут мечтает простить своего обидчика, — что в их число войдут и эти несколько дней, проведенных нами в Рафнаберге, где нас окружала опасность, а также ночей, когда я сплетал правду и ложь, чтобы передать волны холода и жара, пробегавшие по лицу конунга Сверрира. Но твою любовь, йомфру Кристин, в свои сети печали и серебра поймает другой, благослови тебя Бог и будь проклята память о нем.