Инге мелькала перед ним справа и слева, то плавно выступая, то стремительно кружась; временами до него доносилось благоухание, исходившее от ее волос, а может быть – от легкой белой ткани платья, и взор его все мрачнел и мрачнел. «Я люблю тебя, чудная, прелестная Инге», – мысленно говорил он, вкладывая в эти слова всю свою боль, ибо, веселая, увлеченная танцем, она, казалось, вовсе его не замечала. Прекрасное стихотворение Шторма пришло ему на ум: «Хочу заснуть, а ты иди плясать».
Его мучила эта унизительная нелепость: человек любит, а его принуждают танцевать…
– Первая пара en avant! – воскликнул господин Кнаак; сейчас должна была начаться новая фигура, – Compliment! Moulinetdes dames!
Tour de main![3] Невозможно описать, с каким изяществом проглатывал он немое «е»
в словечке «de».
– Вторая пара en avant! – Это уже относилось к Тонио Крёгеру и его даме. – Compliment! – И Тонио Крёгер поклонился. – Moulinet des dames! – И Тонио Крёгер, опустив голову, нахмурив брови, кладет свою руку на руки четырех дам, на руку Инге Хольм… и начинает танцевать «moulinet».
Вокруг слышится хихиканье, смех: господин Кнаак принимает балетную позу, изображающую стилизованный ужас.
– Боже! – восклицает он. – Остановитесь! Остановитесь! Крёгер затесался к дамам! En arriere[4], фрейлейн Крёгер, назад, fi done![5] Все поняли, кроме вас. Живо! Прочь, прочь назад! – Он вытащил желтый платок и, размахивая им, погнал Тонио Крёгера на место.
Все покатывались со смеху, юноши, девушки, дамы за портьерой, – господин Кнаак сумел так обыграть это маленькое происшествие, что зрители веселились, как в театре. Только господин Хейнцельман с сухой и деловитой миной дожидался, когда сможет снова приступить к своим обязанностям; на него эффектные выходки господина Кнаака уже не действовали.
Кадриль продолжалась. Затем был объявлен перерыв. Горничная внесла поднос, на котором звенели стаканчики с винным желе, за ней в кильватере шла кухарка с целой грудой кексов. Но Тонио Крёгер потихоньку ускользнул в коридор и стал, заложив руки за спину, перед окном со спущенными жалюзи, не сообразив, что сквозь жалюзи ничего нельзя увидеть, а потому смешно стоять и притворяться, будто смотришь на улицу.
Но он стоял и смотрел… в себя, в свою душу, изнывавшую от горести и тоски. Зачем, зачем он здесь? Зачем он не сидит у окна в своей комнате за чтением «Иммензее» Шторма, время от времени вглядываясь в сумеречный сад, где тяжко потрескивает старый орешник. Там его место. Пусть другие танцуют весело и ловко!.. Нет, нет, его место все-таки здесь, здесь он поблизости от Инге – не важно, что он одиноко стоит в коридоре, пытаясь сквозь шум, звон и смех, в зале различить ее голос, звенящий теплом и радостью жизни. Какие у тебя миндалевидные голубые, смеющиеся глаза, белокурая Инге! Но такой красивой и радостной, как ты, можно быть только не читая «Иммензее» и не пытаясь создать нечто подобное; и до чего же это печально!..