Рукописный лечебник, не взятый Лужиным, они отложили. Потом принялись за осмотр вещей, всей рухлядишки боярской.
Матвеев глядел на это с внешним спокойствием, уговаривая сына, который весь дрожал от негодования и страха:
— Небось, Андрюшенька. Ничево плохова не будет. Как велено, так люди те и творят. А у нас совесть чиста, так и страху нам быть не может, и обиды нет от того сыску… Уйди в покойчик лучче к Ивану Лаврентьеву… С им побудь али к отцу Василию ступай.
И отослал сына с учителем к отцу Чернцову в его светёлку.
Утром нагрянули обыщики, а вечером ещё гости из Казани наехали: тот же Лужин со стрельцами казанскими, с думным дворянином Гаврилой Нормицким.
Прочтён был указ государя, по которому оставлено было Матвееву немного дворовой челяди, а остальных пришлось отпустить обратно по деревням, а кабальных безземельных и просто на волю. Самому же Матвееву указано ехать в Казань не то под охраной, не то под конвоем и караулом наехавших приставов и стрельцов.
В Казани новая обида ждала боярина. Враги словно потешались издали над низверженным временщиком. Хотели не сразу, а постепенно заставить его пережить все унижения и муки.
Явился приказный дьяк, Иван Горохов, и прочитал новый указ от имени царя: отобрать у Матвеева все письма и грамоты Алексея, все официальные документы и бумаги, а также и крепостные акты на вотчины и родовые поместья, принадлежащие ему.
Велено было отобрать и все лучшее имущество, оставив боярину с сыном только самое необходимое. Тут уж боярин не выдержал.
— Да за што, за што же все это!.. Кому я теперь помехой, што и достальнова лишить приказано? — вырвалось у Матвеева.
— Не ведаю, боярин, — с кривой усмешечкой отвечал Горохов. — Как в указе стоит — так и повершить мне надо… А ещё, чай, помнишь, сам ответ держал перед Фёдором Прокофьичем, перед Соковниным, про дела особые, про здоровье про государское. Вот о том, слышь, на Москве и суд идёт.
— Без меня суд обо мне же. Нешто так водится?.. И ни слова единого про вину мою мне не сказано, а кару терплю безвинно… Ну, видно, Господь испытует раба своего.
Сказал и умолк. Пошёл к себе в опочивальню, вынес две тетрадки в переплётах кожаных и две просто сшитые из листов бумаги.
— Вот, слышь, Иван Овдевич, дам я тебе тетрадки. Все тута написано, што есть лучшево пожитишка моево, и отцова наследства, и женина, што сыну жена покойница оставила, што на Москве оставлено в усадьбе в моей… Переписывай знай. Ничево я не потаю. Моей рукой все писано. Не для тебя, для себя писал, ещё опалы не ожидаючи. Сам видишь, не хочу тебя в обман вводить. Как царь приказал — так и творить стану. Слышь, скажи тамо на Москве. Не ослушник — де я воли царской.