Место в поезде ей досталось нижнее. Плацкартный вагон был грязен, дурно пах. Людей было много, все с мешками-оклунками – пассажиры то ли войны, то ли безвременья, но нищеты точно. Она забилась в самый уголок, отгородила себе место на столике и положила блокнот. Очень подходящая обстановка для описания смерти. Откуда им, вспотевшим, злым и голодным, знать, что из их лиц, из их ужимок, из их слов она напишет романы о смерти – единственной победительницы жизни, а посему главной героини апокалиптического фарса. И Дита мысленно пишет, набрасывает, она торопится насытиться этим купе, этим запахом, этой энергией разрушения, которая идет от старого и малого, от мужчин и женщин. «У него лицо треснуто ровно от уха до уха. Хочется подойти и поднять верхнюю половинку, заглянуть в котел головы и сунуть палец в желе мозга». «Девчонка обрывает перья у игрушечного гусенка. Личико страстное, она упивается воображаемой болью, она насыщается ею». «Старуха норовит заглянуть в мои листки. Даже надела очки с проволочными дужками. Глаз косит, слезится. Она знает здесь все. Купе для нее – знакомая вселенная. Беженка, что ли? И только я тут чужая, и ей хочется меня трогать пальцами с кривыми ногтями, ей хочется съесть мои бумажки. Просто съесть, чтоб не было непонятного».
Она напишет роман «Время синицы». Надо писать предельно откровенно, птицы поют открытым горлом, а собаки лают широкой пастью. Они не стыдятся своего голоса. Все это надо бросить людям в лицо – нате! Хавайте, это наше общее дерьмо, мое и ваше! Мы подельники в жестокости мира. Я – Устинья Собакина – сделаю это. И пусть задохнутся жабы и прочая ползающая, не умеющая летать тварь. И она пишет еще раз: «Устинья Собакина». Потом ищет себе росчерк.
* * *
У Олежки Корзуна отец был милиционер и горький пьяница. Ретивый и в том, и в другом, он отравлял жизнь людям, животным, движущемуся транспорту, а главное – семье. Любимое занятие его было – размахивать пистолетом, целиться в жену и детей, а выстреливать в лампочку или в посудный шкаф и заваливаться мертвой тушей до очередного звонка будильника. Потом приходил другой день, в который его боялись свои и чужие, была водка с пивом до момента непомещения ее в организме, возвращение домой и очередная расстрелянная лампочка.
Олежка мечтал убить отца. И последнее время, когда сморенный бурной жизнью милиционер выводил открытым горлом хрюканье и свист, Олежка брал пистолет, уходил из дома и тихонько постреливал в неживую природу. Набивал руку.
В тот день он отошел от дома, как у него уже бывало, до самой железной дороги, по которой поезда ездили часто, в основном грузовые вагоны – мертвая природа, в которые он выпуливал по несколько раз. Под стук колес это было не слышно. А местечко у него было лепое, за большим валуном, над которым раскидал ветки кривой и старый корявый тополь. В ямочке – земляной колыбельке – Олежка и расстреливал поезд.