Вальс с чудовищем (Славникова) - страница 42

Антонов допускал, что подружки, собравшись на девичник, имеют право выпить под конфеты бутылку-другую вина; он соглашался с тем, что приятельница может одолжить своего мужчину для путешествия по ночному городу, раз уж пришлось засидеться и обсудить откровенно «очень-очень важный вопрос». Ревность его, носившая, если бы кто-то мог оценить явление со стороны, пространственно-математический характер, требовала единственного: знать, где именно находится Вика в каждый данный момент. Эта потребность, эта ежесекундная жажда простейшей трехмерной истины, готовность ради этой истины принять за плоскость разнообразный и холмистый город, местами прелестный в соединении естественного и строительного камня, по ночам являющий что-то непреднамеренно-праздничное в ярусах огней, не всегда дающих разобрать, что именно они обозначают в темноте, – все это казалось почти предательством какой-то иной любви и не имело отношения к другим мужчинам, бывшим всего лишь обстоятельствами Викиных путешествий. Речь могла идти только о самом Антонове, брошенном в небытии, лишенном главной координаты своего существования, – на протяжении почти что суток точно знавшем, сколько именно теперь часов и минут. На расспросы и попытки объясниться Вика реагировала готовыми слезами и нервной беготней, – причем глаза ее, разные из-за клякс неодинаковой величины, казались слишком трезвыми и словно что-то ищущими на полу, пока внимание Антонова отвлекалось вытряхиванием вазы под злополучную розу, швырянием снятой одежды, падавшей иногда на сбитый торшер и впитывавшей, точно губка, содержимое комнаты. Вика не желала понимать, что Антонов не мог, в свою очередь, «сходить проветриться» в город, представлявшийся ей чем-то совершенно простым, – несложной молекулой, явленной на схеме метро, – она отказывалась верить, что ее отсутствие буквально запирало Антонова дома, как когда-то в детстве его запирали и оставляли одного на гладкокрашеном полу, где горячий, будто ванна, как бы с паром и водяным дрожащим струением, отпечаток солнца из окна не совпадал с направлением половиц и толстых, сбитых до голого дерева мебельных ног, – и все это сквозное, косое, полунарисованное устройство как-то соответствовало устройству стрелок высоченных, в персональном шкапе закрытых часов, что скакали по цифрам как-то не вместе и долго-долго не давали нужного сочетания: большая на двенадцати, маленькая на шести, – после чего в страшноватой, как чулан, тяжелой обувью заваленной прихожей вспыхивал свет. Заплаканная Вика не желала даже слышать что-нибудь про Антонова, просидевшего на всей пригодной для этого мебели целое воскресенье; она твердила все ту же историю про подругу, вспоминала чей-то день рожденья, куда они внезапно оказались приглашены, путалась, рассказывала то, что говорила уже неделю назад; каким-то внутренним чутьем Антонов понимал, что Вика не лжет по существу, хотя ее глаза и резкий голос, пережимаемый наклонами за разбросанным по комнате тряпьем, были лживы и напоминали Антонову игру на сцене, где сам он был актером, не знающим текста. Безо всякой просьбы с его стороны Вика начинала выдавать какие-то ненужные подробности о подвозивших ее наполеонах, бывших, по ее словам, психически нормальными и очень скучными людьми, годными только на то, чтобы сидеть за рулем, – но Антонов почти не слушал и только сознавал, что занимаются опять не им, и старался не показать обиду, от которой, будто от неподходящих, слишком сильных очков, ломило переносицу. Он побыстрей нырял от говорливой Вики в ледяную постель, где еще держалось слабое пятно его тепла, с которым он теперь не мог совместиться, – не мог опять задремать, не совместившись как бы с контуром тела, какие обводят и оставляют на месте убийства в интересах следствия. Вика, все еще ворча, залезала с краю и, бесцеремонно кутаясь, натягивала одеяло между собой и Антоновым; Антонов, придерживая угол одеяла, точно лямку, на плече, что-то спрашивал напоследок, Вика сонно отвечала, и все это было абсолютно безнадежно.