Иван Дмитриевич. Вы ревновали князя к другим женщинам?
Стрекалова. Теперь это уже неважно.
Иван Дмитриевич. Мне нужно кое о чем спросить камердинера. Пожалуйста, позовите его.
Стрекалова. Сейчас.
Иван Дмитриевич. Зачем ходить? Он у себя в каморке.
Стрекалова. Не кричать же! Да он и не услышит.
Иван Дмитриевич. И кричать не надо. Есть звонок.
Стрекалова. Где?
Певцов. Скажите честно, кто вас укусил?
Поручик. Да не все ли вам равно! Может быть, это след любовной страсти?
Певцов. А может быть, вы пытались кому-то зажать рот? Чтобы нельзя было позвать на помощь…
* * *
Сбоку от изголовья княжеской кровати висела большая картина, изображающая трех обнаженных итальянок на фоне Везувия. Они стояли с крохотными кувшинчиками, в которых воды хватило бы только чай заварить. А итальянки из них собирались мыться. Вот она, хваленая европейская чистоплотность!
Желтый, под цвет обоев, шнурок-сонетка проходил по стене за этой картиной. Снизу торчал лишь самый кончик. Он терялся в багетовых завитках рамы и со стороны был почти не заметен.
Иван Дмитриевич еще раньше понял, что камердинер ни в чем не виноват. Ему-то зачем было бы оттаскивать князя от изголовья? Пускай бы звонил сколько влезет.
Теперь можно снять подозрение и со Стрекаловой.
Бедная! Тебя выставляли отсюда рано утром, как гулящую девку, даже без завтрака, ведь если б подавался завтрак, ты знала бы про этот шнурок. Твой возлюбленный нехотя вставал и в одном белье, позевывая, провожал тебя не далее чем до дверей гостиной. Затем, напившись кофе, нежился в постели, разглядывал голых итальянок, сличал их прелести с твоими: тут бы немного убрать, тут выгнуть покруче, а ты одиноко шла по улице, дрожа от утреннего морозца, и твой же собственный бывший лакей с гнусной ухмылкой на роже смотрел из окна тебе вслед.
– Возможно, гроб еще не отправили на железную дорогу, – сказал Иван Дмитриевич. – Поезжайте в. посольство, проститесь.
– В посольство? Никогда!
– Знаете, – мягко заговорил Иван Дмитриевич, – прошлой весной у меня маменька из саней выпала, головой об лед. Не чаяли, что жива будет. Нет, поправилась. Тот свет повидала и назад пришла. Ну, я ее спрашиваю: «Как, маменька, страшно помирать?» А она мне: «Уж так сладко! Будто, говорит, каждую мою жилочку в бархат оборачивали…» Может, и у князя было вроде того.
Иван Дмитриевич вообще жалел женщин. Просто так, без всяких причин, лишь за то, что они – женщины, хотя обычно хотелось пожалеть маленьких, воздушных, не таких, как Стрекалова. Но сейчас это могучее литое тело казалось беспомощным и слабым. Угораздило же ее!