Надеюсь, вы заметили, что я радикально изменил мои приемы с тех пор, как вы видели меня в последний раз. Я покончил с вызывающе длинными кистями, которыми прославился. А в некоторых отношениях жаль: они так хорошо смотрелись. Помню фотографию, напечатанную вместе с обзором моей первой выставки в Обществе изящных искусств в тысяча девятьсот пятом году. Этой фотографией я, по #8209;моему, гордился больше, чем отзывами, хотя они и были отличными. Вот, думал я, вот художник. И это было правдой. Красавец и в каждом дюйме творец, так гордо стоящий в двух шагах от мольберта, протянув перед собой длинную тонкую кисть. Словно дирижер оркестра принуждаю мои краски создавать те формы и оттенки, которые нужны мне. Большие мазки, очень импрессионистично. Но все это опоздало на тридцать лет, не так ли? Мы ужасно гордились собой, бросая вызов сложившемуся порядку, смело схватывались с академиками, низвергали пропыленность и обыденность, общепринятое и застоявшееся. Но они уже сами умирали на корню, эти старые хрычи. Нам, собственно, не к чему было сражаться, и наше поколение не сражалось. И никогда не будет. Случись война - а люди говорят, что так и будет, - маршировать с ружьями на плечах будем не мы. Слишком уже стары. К тому же мы были просто имитаторами, импортировали в Англию иностранный товар при такой же неоригинальности, как у людей, которых мы презирали с таким жаром. Или даже с большей: ни одну из их картин нельзя было принять за французскую, а наш радикализм сводился к тому, что мы превращали себя в копировщиков.
А! Какое #8209;то время выглядело это впечатляюще. Никаких сомнений! И предоставляло возможность зарабатывать, создать себе репутацию. Воспринимать новизну в больших дозах англичане не способны: моды тридцатилетней давности для них достаточно радикальны. Нет, это не осуждение. Уютная и безопасная позиция. Но даже тогда я, по #8209;моему, осознавал, что наш энтузиазм и пыл были не вполне подлинными. В нас всегда крылось что #8209;то дилетантское, театральное. И поэтому я, когда обосновался здесь, вернулся к началу. Я был достаточно хорошим художником, но не вполне честным, и вот я начал заново. Долой кисти с длинными ручками, взамен - самые обычные, какие можно приобрести у любого поставщика. Сменить их значило сменить все: движение кисти по холсту, количество краски, которое набираешь, как смешиваешь. Теперь я более точен, более расчетлив и тщателен. И больше интересуюсь тем, что пишу.
Огромная перемена. То, что я не сумел вспомнить имя женщины, которую так омерзительно оскорбил, не случайность, я практически не помню никого из позировавших мне, да и тогда вспоминал их с трудом. Я не был знаком с ними, когда они в первый раз входили в мою мастерскую, и знал их немногим лучше, когда они уходили, сжимая законченный портрет. Я писал то, как они, на мой взгляд, выглядели, как свет отражался от их одежды и кожи, игру красок вокруг них. Характер и личность оставались на вторых ролях, уступая первенство технике. А этого было мало. Рейнольдс это знал и сказал это. Рембрандт это знал так хорошо, что даже не счел нужным упомянуть про это. Он, без сомнения, хотел писать душу. Рейнольдс думал о психологии, но, в сущности, оба искали одного и того же. Того, что находится ниже, череп под кожей и душу внутри черепа или где ее можно отыскать. И я запечатлевал ленивый поверхностный взгляд, считая, что раз это