Бальтазар (Александрийский квартет - 2) (Даррелл) - страница 45

Она более не бывала в свете и стала чем-то вроде легенды среди тех, кто знавал ее прежде, кто называл ее когда-то "черной ласточкой". Дни напролет сидела она теперь за грубым столом из сосновых досок и писала - раздумчивый почерк, высокие стройные буквы, - макая перо в золотую чернильницу. Письма заменили ей жизнь, и, сочиняя их, она стала ловить себя на странном чувстве смещенной реальности, какое испытывают писатели, общаясь с живыми людьми; за долгие годы переписки с Маунтоливом, к примеру, она, так сказать, создала его заново, и столь удачно, что он теперь был для нее не столько реальным человеческим существом, сколько персонажем, функцией ее собственного воображения. Она даже успела забыть, почти совершенно, как он выглядел, забыла ощущение его физического присутствия, и когда пришла телеграмма с извещением о его прибытии в Египет в течение ближайших нескольких месяцев, она поначалу не испытала ничего, кроме раздражения, кроме опасений, что созданный ею образ будет разрушен грубым вторжением плотской эманации. "Я не стану с ним встречаться", - были ее первые слова, сказанные злым шепотом; и только потом она задрожала и спрятала в ладонях изуродованное лицо.

"Маунтолив хочет тебя видеть, - сказал наконец Нессим, когда разговор, пройдя круг, снова вернулся к начальной теме. - Когда я могу привезти его? Дипломатическая миссия со дня на день переедет на летние квартиры, так что он все время будет в Александрии".

"Ему придется подождать, я еще не готова, - сказала она, вновь ощутив закипающую внутри злость против самой возможности вторжения в ее мир: любимый и выдуманный. - Столько лет прошло". И спросила с трогательной страстной прямотой: "Он сильно постарел - он седой? С ногой у него все в порядке? Он хорошо ходит? Я о том падении в Австрии, на лыжах..."

Наруз слушал, подняв голову, и на сердце у него было тяжело и неспокойно: он отслеживал вариации чувства в ее голосе, как музыкант читает нотную строку.

"Он моложе, чем был, - сказал Нессим, - и на день не состарился". К его немалому удивлению, она подняла его ладонь, прижала к щеке и произнесла убитым голосом: "Ах, вы невозможны, просто невозможны, вы оба. Уходите. Оставьте меня одну. Мне нужно писать письма".

Зеркала были изгнаны из гарема с тех самых пор, как болезнь лишила ее уверенности в себе, но втайне от всех она сохранила маленькое карманное зеркальце в золотом окладе. Сверяясь с ним, она подкрашивала и подводила глаза - остатки былой роскоши, пробовала на них разные тона, вырабатывая изощренный арсенал взглядов и приноравливая их к разным репликам - в попытке снабдить то, что осталось от ее красоты, словарем, адекватным глубине и живости ее ума. Она была как человек, внезапно пораженный слепотой: он учится читать заново при помощи единственного оставшегося ему органа зрения - рук.