Тоскливый вечер длился, как обычно, для обитателей этой камеры СИЗО. Точнее сказать, только недавно кончившийся ужин указывал на то, что сейчас именно вечер, а не день, ночь или утро: вечно горящая под потолком лампочка смешивала все времена суток в одно, томящее, болезненное и бесполезное. Чтобы хоть ненадолго отвязаться от этой лампочки, от этой камеры, Вадим Мускаев привык закрывать глаза и представлять лицо жены или спокойный сельский пейзаж, но сейчас отвязаться не получалось: лишившись доступа через глаза, камера настойчиво проникала во внутренний мир Вадима через уши. Кто-то долго, трубно, сосредоточенно сморкался. Кто-то пересказывал историю тягостных взаимоотношений с тещей, то и дело вставляя монотонное: «А она мне… а я ей…» Когда кто-то тронул Вадима за плечо, Вадим едва сгоряча не обругал его. Но ругательство не вырвалось наружу, едва бухгалтер увидел перед собой Фомича.
— Ты, мужик, не спи, — тихо, быстро проговорил Фомич. — Выспаться и ночью успеешь. Вот, смотри-ка чего у меня для тебя есть.
Фомич совал ему шариковую ручку и бумагу. Бухгалтер смотрел на эти привычные для его ремесла предметы так, словно не в состоянии был уловить связь между ними.
— Чего глазеешь? Пиши давай!
— Что писать?
— Жалобу! Самую главную жалобу! Генеральному прокурору! — вроде бы разозлился Фомич, шевеля своим страшным шрамом, заменяющим брови. — Завтра на очной ставке дружку своему передашь. Исхитрись, а передай!
— Но как же…
— Чего «как же»? Писать разучился?
— Нет, но… Фомич, ты же сам мне говорил, что надеяться нельзя! Что надо убить надежду! А сам предлагаешь надеяться на жалобу… Еще одну жалобу… Сколько их было?
— Мало ли чего я тебе говорил, — буркнул Фомич. — Я тебе не говорил, что если без надежды, так надо лапками кверху брякнуться и ничего не делать. Ты не надейся, да делай! Готовься к худшему, и все-таки делай! Так что хватит выкобениваться. Сказал «пиши» — значит, пиши.
Вадиму захотелось обнять и расцеловать строгого главу камеры. Но, не уверенный, что его порыв будет воспринят адекватно, вместо этого он взял бумагу и ручку и застрочил…
Очная ставка — это был отдельный дивертисмент… «Просто цирк!» — можно было бы сказать, но, к сожалению, этот цирк вызывал не смех, а слезы. Баканин и Мускаев смотрели друг на друга не так, как изобличенные сообщники, а так, как не чаявшие увидеться задушевные приятели. Перекрывая вопросы, на которые они должны были, по мнению Алехина, дать «правильные» ответы, друзья пытались поговорить об обстановке в камерах, о здоровье и прочих не имеющих отношения к навязанному им делу вещах. Когда же их побоями заставили прекратить посторонние разговоры, оба замолчали окончательно и бесповоротно.