Тут посыпал мелкий дождь, Буянова улица сразу окунулась в мрак, в домах зажгли свечи и сальницы, оттого на дождливой воле стало еще темней. Петра Афанасьич вздрогнул, показалось, что на него кто-то навязчиво смотрит, и, оскальзываясь высокими каблуками на мокрых тесинах, поспешил тротуаром. Акишин жил недалеко, но в конце этой улицы фонарей не ставили, и когда Петра Афанасьич заслышал позади себя тяжелые быстрые шаги, то почему-то сразу вспомнил сон, выпавший зуб и неожиданную встречу со Степкой Рочевым. «Натворил, сволочь», – подумал безразлично и, наливаясь страхом, побежал прямиком через улицу к узкому заулку, в глубине которого и стоял домик Акишина. Уже пробились во тьме желтые длинные окна, покрытые цветными занавесками; в горенке, наверное, ходила хозяйка, и ее голубая тень очень отчетливо была видна. Сзади шаги приблизились вплотную, Петра Афанасьич намотал цепочку на кулак, и когда мокрый храп горячо опахнул затылок, не глядя, наотмашь стегнул полуфунтовой гирькой. Раздался сдавленный хрип, кто-то громоздкий свалился позади, и Петра Афанасьич уже облегченно вздохнул, слыша в себе запоздалую бурную дрожь. Нервно отворил калитку, почувствовал себя в полной безопасности и, сразу слабея, прошептал: «Слава те осподи, пронесло». Но тут кто-то темный и широкий надвинулся из глубины двора, и Петра Афанасьич даже не успел толком сообразить, кто это мог бы быть, еще подумал мельком и с надеждой на хозяина Акишина и окликнул: «Это ты?» – как тупой короткий удар сквозь пуховую шляпу достиг головы и оглушил мужика. Он только беспамятно ойкнул и уже не слышал, как быстро обшарили его ловкие руки, обрезали мошну с серебром, сняли кафтан и сапоги вытяжные на высоких каблуках.
Петра Афанасьич очнулся у забора в глубокой канаве. Лил нудный дождь, вода быстро скопилась и чуть не залила мужика. Он вылез из канавы и, привалившись к изгороди, тупо смотрел на окна, от которых на черную землю падал неяркий свет. Но тут скрипнула калитка, и Петре Афанасьичу разом припомнилось все. Он посторонне подумал, что пришли добивать его, и по-звериному, на коленках пополз в глубину двора, прочь от светлых окон. «Кто здесе-ка?» – осторожно крикнули в темноту, и по голосу Петра Афанасьич узнал конопатого зятя Михейку. Сразу в горле икнуло, и он заревел пронзительным слезным голосом: «Михею-шко-о, ограбили... Подчистую раздели...»
– Куда ты меня, Донюшка?
– Молчи...
Промозглая осенняя ночь. Деревня рано ушла на покой, потушила огни, словно бы затаилась до утра, и только где-то в верхнем околотке тоскливо выла голодная собака, забытая хозяином. Оскальзываясь на глинистой тропе, почти на ощупь снесли в карбасок мешок муки, бочонок рыбы, оленьи постели и все необходимое платье; Тайка дрожала от волнения, часто всплакивала и беззвучно глотала слезы. А Донька спешил, все спеклось в душе, и суеверно казалось, что за ними следит кто-то чужой и злой, устроил за вонными амбарами засаду и сейчас поднимает деревню. Еще покидая избу и прислушиваясь к ровному дыханию мачехи, он каким-то новым, настороженным чувством уловил, что Евстолья не спит, она притворяется, а значит, что-то и подозревает. За последнюю неделю мачеха ни разу не заговорила с Донькой и глядела на него испуганно и недовольно. Еще на взвозе, сам не зная почему, Донька затаился и тут же услыхал, как в избе хлопнула дверь, послышались на повети торопливые шаги; Евстолья пробежала мимо, хлопая чунями, быстрехонько слетала на угор, и парню было слышно, как она раздраженно бурчала: «Куда подевался-то... грех-от какой, небось опять к Тайке побег. И стыд-то глаза не выест». Баба еще долго стояла на взвозе, вглядываясь в мокрую темноту, куталась в плат и натужно кашляла, и Доньке тоже захотелось кашлянуть, и он едва сдерживался, заткнув рот кулаком.