Много шума из никогда (Миронов) - страница 244

На плечиках-то у нас злата цепь.

— Что с тобою, дитя мое? — Как ни расстроен был Леванид, он заметил неладное. — Ты нездоров? Выпей этого вина, оно очистит кровь! Господи, помоги… ты побледнел, как языческий истукан!

— Чудесное вино, — сказал я, прижимая к сцепленным зубам холодный, округлый край чаши. В тот миг почему-то не хватило сил признаться Леваниду, что у Алексиоса Геурона тоже есть золотая цепь.

Господи, неужели я — старец?! И призван искупить перед Богом страшные беззакония византийского разврата — схизмы и ереси, блуд и любомудрие, наконец, публичное самоубийство последнего базилевса и его родственников? Боже мой… почему именно я? Я — двадцатилетний щенок, ношу на своих плечах тяжесть рухнувшей Империи! И мне… предстоит обуть железные сапоги скитальца Христа ради…

— Поименуй мне старцев, — из последних сил попросил я Леванида.

И не получил ответа. В глазах потемнело… алыберский царь вдруг уронил чашу — багровые сполохи разлитого вина медленно всклубились в воздух над столом и стали собираться в грозди черных капель — сквозь тихую, завораживающую чехарду винных пятен я прозрел вытянутое желтое лицо алыбера — и удивился, с какой нечеловеческой силой он сжимает мои плечи… Последнее, что помню — гигантский, нереально мрачный фасад старого университетского здания на Моховой — расширяющийся в стороны, стремительно, неотвратимо охватывающий меня флигелями… И зверское, на Петра Первого похожее лицо бронзового Ломоносова.

* * *

Леванид еще спал, когда две медлительные лодьи пересекли невидимую границу Вышградского княжества, грузно разворачиваясь черными мокрыми тушами к пристани деревеньки Ярицы — там, на берегу, желтые домики, резвясь в негорячем свете утреннего солнца, как будто выбегали из лесу и стайкой спускались к воде, к привязанным лодкам и массивной скорлупе древнего парома-перевоза. Такая тишина стояла меж берегов, что я слышал, как где-то в голове моей ворочаются, смеясь, корежась и позванивая, обрывки ночного разговора — давеча я выпил слишком много алыберского вина… Дормиодонт Неро, уткнув лицо в сероватый комок чистой рубахи, быстро вытерся, оглянулся на спящих начальников — легко подхватил за край небольшую бадейку, швырнул за борт, вытащил ее, наполненную, наверх, быстро перебирая веревку загорелыми руками, — и опустил, плеснув речной водой через край, на палубу. Высокий князь Алексиос, наверное, скоро пробудится.

А высокий князь Алексиос уже следил за Дормиодонтом Неро из-под опущенных ресниц: высокий князь не хотел окончательно открывать глаза. С небывалой прежде ясностью он ощутил себя на чужбине. На другой планете, в другом времени… Он проснулся не у себя в кабинете (раньше кабинет назывался детской комнатой) на втором этаже двухуровневой мидовской квартиры в доме по Кутузовскому проспекту. Не на жесткой студенческой кровати в комнате номер 702 старого университетского общежития, куда частенько захаживал в гости к Стеньке Тешилову, к Славке Бисеру… И даже не в плацкартном вагоне поезда на Архангельск. Кажется, все это надолго и всерьез — полуголый катафракт, и спящий рядом кавказец с изможденным потрескавшимся лицом испанского гранда, и даже откровенно экзотическая стрела, торчащая из обшивки, изредка подрагивая клочьми оперения… Итак, начался второй день приключений — там, в Москве, я обычно начинаю каждое утро с молитвы. За кого молиться теперь — за ближних моих? За отца, которого там, в прежней реальности 199… года вот-вот вышлют из Англии как персону нон-грата? За… маму? Или за Дормиодонта Неро, за царя Леванида — если они, конечно, вообще существуют в природе! — нет, об этом лучше не думать, лучше проснуться.