Душа разрушается, он чувствовал это. Со странным, прохладным недоумением он открыл внутри себя пятую колонну гнева. Из волнения темных глубин неспешно, но мощно поперли богатыри в блистающих доспехах, злые колючие копья, как иглы — в глаза, под колени, в кончики пальцев… Неведомая распухающая воля словно подпихивала изнутри, подбрасывая Даньку оторваться от земли, смотреть сверху и разить сразу, не раздумывая — он ведь сам испугался, когда вдруг так страшно, жестоко ударил слугу, пролившего мед на скатерть, и все замолчали, и она так испуганно посмотрела: «Братец, миленький, не надо…»
Странная, новая горделивость придавала отточенную резкость движениям; иногда Даньке казалось, что с каждым часом улучшается зрение, прорезается тончайший, волшебный слух — в плечах раздвигается властная тягость… А вместе с княжеской гневливостью разбухала и сладкая, мужественная, хозяйская властность: раньше он смотрел на Руту со светлым, тонким лезвием нерастраченной нежности под сердцем, а теперь все чаще примешивается быстрая, прикидливая похоть, как жирная струя нефти в воды ясного ключа — и вот расцветает маслянистой алхимией радужных разводов, и начинаешь замечать, какие стройные ножки да ладная задница, и губы как красный тугой цветок, еще не раскрытый…
И чаще вдруг взмывает, как лава: выместить гадость — высадить окно кулачищем! засадить испуганной служанке прямо здесь, в кустах у портомойни, в комариной низинке… Тут еще Псаня, странная девушка, устроила Даньке испытание — он зашел в шатер, а она спит на его кровати в одной сорочке, смятой и задравшейся почти до пояса, лицо утонуло в бледно-желтых волосах, одну ногу к животу подогнула… Красивая — и Данька колебался бы недолго, да к счастью совсем близко, на улице, прямо за трепещущей стенкой шатра прозвенел трезвящий колокольчик: Рута бежала мимо, кликала какого-то слугу принести корм для голубей… Завела себе сереньких горлиц, дурочка — и где раздобыла? Таскается теперь с ними, замучала всех: погляди да погладь…
А потом — прыг! — заскочила в шатер. Данька едва успел зашвырнуть полуголую вилу одеялом. Руточка забежала и удивилась: «Ой, братец! А почему Псаня днем почивает?» Вот неиспорченное создание — ведь не спросила она, «почему Псаня почивает в твоем, милый братец, шатре?»… Ее удивило другое: все вокруг бегают, прыгают, чирикают — а Псаня спит, вот ведь странная, я тебе говорю, миленький братец, что это мужик в юбке… И прочий колокольчиковый звон, серебряный бисер…
Этот мелкий бисер — как колкие камушки в сапоге на марше, как алмазная пыль под сердцем: Данила чувствовал каждую бусинку болезненно остро. А Старцев, кажется, и не замечает этих главнейших, страшнейших мелочей — не замечает, как за обедом Рута вскочила от стола и, оттолкнув служанку, сама побежала мыть тарелки князя Лисея… И никогда не приметить князю Лисею, что на рукавах исподней сорочки вдруг появилась тоненькая, смешная, не слишком умелая вышивка с петушками…