Что касается способа проникнуть в город — то Ренцо понаслышке знал, что существовал строжайший приказ никого не впускать в город без санитарного свидетельства, но что тем не менее туда отлично входил всякий, сумевший хоть немного изловчиться и выбрать подходящий момент. Так оно в действительности и было. И даже оставляя в стороне общие причины, по которым в те времена всякое распоряжение выполнялось плохо; оставляя в стороне причины частные, так затруднявшие неукоснительное его выполнение, — приходится сказать, что Милан находился уже в таком положении, что не было больше смысла оберегать его, да и от чего? Всякий попадавший туда казался скорее легкомысленным в отношении своего собственного здоровья, чем опасным для здоровья горожан.
Учитывая всё это, план Ренцо состоял в том, чтобы сделать попытку проникнуть в город через первые же попавшиеся ворота, а в случае каких-нибудь затруднений пробираться вдоль наружных стен, пока не встретятся другие ворота, доступ через которые окажется легче. Одному богу известно, сколько, он думал, было ворот в Милане.
Итак, подойдя к самой стене, он остановился и стал озираться с видом человека, который не знает, в какую же сторону ему направиться, и словно отовсюду ждёт и ищет указаний на этот счёт. Но и справа и слева он видел лишь две полоски извилистой дороги; прямо перед собой — часть стены; нигде ни малейшего признака жизни, разве только в каком-нибудь месте земляного вала вставал густой столб чёрного дыма, который, поднимаясь, ширился и обращался в огромные клубы, расплывавшиеся в неподвижном сером воздухе: то жгли одежду, постели и всякий другой зачумлённый домашний скарб. И эти скорбные костры беспрестанно вспыхивали не только в этом месте, но и повсюду, на всех городских стенах.
Погода была пасмурная, воздух тяжёлый, все небо заволокло тучей или, скорее, ровной неподвижной пеленой, которая, казалось, совсем закрыла солнце, не суля, впрочем, дождя. Вокруг — поля, отчасти невспаханные и сплошь выжженные, зелень — чахлая, на вялых поникших листьях ни капли росы. Вдобавок это безлюдье, эта тишина вблизи большого города вселяли новую тревогу в душу Ренцо, и без того обеспокоенную, и окрашивали его размышления в ещё более мрачные тона.
Постояв тут некоторое время, он пошёл наугад вправо, направляясь, сам того не зная, к Новым воротам, не замеченным юношей, несмотря на их близость, из-за бастиона, скрывавшего их в то время. Пройдя несколько шагов, он, наконец, услышал позвякивание колокольчиков, которое всё время то прекращалось, то возобновлялось, а затем и отдельные человеческие голоса. Он двинулся дальше и, обогнув угол бастиона, сразу же увидел деревянную будку, а на пороге её — часового, опиравшегося на мушкет с каким-то утомлённым и рассеянным видом. Позади был частокол, а за ним ворота, собственно два выступа в стене с навесом для защиты створок. Ворота были распахнуты настежь, как, впрочем, и решётчатая калитка частокола. Однако как раз перед входом, преграждая путь, на земле стояли зловещие носилки, на которые двое монатти укладывали какого-то беднягу, чтобы унести его прочь. То был начальник таможенной стражи, у которого только что обнаружилась чума. Ренцо остановился, ожидая конца. Когда конвой удалился и никто не пришёл запереть калитку, Ренцо, сочтя момент подходящим, поспешно направился к ней. Но тут часовой сердито окликнул его: «Эй, куда?» — Ренцо опять остановился и, подмигнув часовому, вынул и показал ему монету в полдукатона. Часовой, то ли он уже переболел чумой, то ли страх перед ней был у него слабее любви к полудукатонам, сделал Ренцо знак, чтобы тот бросил ему монету, и, когда последняя упала к его ногам, шепнул: «Ну, живо проходи». Ренцо, не заставив повторять это дважды, прошёл через частокол, затем через ворота и — зашагал дальше. Никто его не заметил и не обратил на него внимания. Только один раз, когда он не успел ещё сделать и сорока шагов, послышалось снова: «Эй, куда?» Это крикнул ему вслед таможенный надсмотрщик. Но на этот раз Ренцо сделал вид, что ничего не слышит, и, даже не обернувшись, прибавил шагу. «Эй!» — снова крикнул таможенный, однако голосом, в котором слышалось больше раздражения, чем решимости заставить себе повиноваться. Увидев, что ему не повинуются, он пожал плечами и вернулся в свою будку, как человек, для которого было важнее не подходить слишком близко к прохожим, чем их расспрашивать.