А так как у меня вырвался нетерпеливый жест, Клара сказала:
– Глупый, дурачок, не понимающий ничего.
Лоб ее сурово нахмурился, и она продолжала:
– Подожди! Когда ты бывал иногда печален или болен, ходил ли ты тогда на празднества? Ну, ты там чувствовал, как твоя печаль усиливается, обостряется, словно от какой-либо обиды, от веселых лиц, от прекрасных вещей. Это – невыносимое опустошение. Подумай, что это же самое должен испытывать осужденный на смерть от мук. Подумай, насколько увеличивается мучение его тела и его души от всего окружающего его великолепия, насколько ужаснее, невыносимо ужаснее, мой милый, делается агония.
– Я думаю о любви, – тоном упрека ответил я. – А вы все говорите и говорите о мучениях.
– Конечно. Потому что это – одно и то же.
Она стояла окало меня, положив руку мне на плечо. И красивая тень ясеня обливала ее словно огненным сиянием. Она села на скамью и продолжала:
– И потому-то, где есть мучения, там есть и люди. Я с этим, дитя мое, ничего не могу сделать и стараюсь освоиться с этим и наслаждаться этим, потому что кровь, – драгоценный возбудитель наслаждения. Это – вино любви.
Она чертила на песке концом зонтика какие-то фигуры, наивно – бесстыдные, и говорила:
– Я вполне уверена, что ты считаешь китайцев кровожаднее нас. Нет, нет! Нас, англичан? Поговорим-ка об этом. И вас, французов? В вашем Алжире, на окраинах пустыни, я видела следующее. Однажды солдаты захватили в плен арабов, несчастных арабов, и виноватых-то только в том, что они бежали от жестокости своих победителей. Полковник распорядился, чтобы их убили тут же, без суда и следствия. И вот что произошло. Их было тридцать, в песке вырыли тридцать ям и их, голых, зарыли туда по шею, оставив под полуденным солнцем их бритые головы. А чтобы они умерли не слишком быстро, их время от времени взбрызгивали водой, как капусту. Через полчаса веки вздулись, глаза выскочили из орбит, распухшие языки наполняли весь ужасно раскрытый рот, а кожа на черепах лопалась, поджаривалась. Уверяю тебя, эти тридцать мертвых голов, над землей, не были ни красивы, ни даже ужасны, а походили на бесформенные камни. А мы? Еще хуже. Я припоминаю странное ощущение, которое я испытывала, когда в Кандии, древней и мрачной столице Цейлона, я влезла на ступеньки храма, где англичане глупейшим образом, без мучений, перервали горло маленьким принцам Мореиаль, которых легенды рисуют такими очаровательными, похожими на китайские иконы, такие чудные по работе, такие священно-тихие и чистые по прелести со своими золотыми венчиками и длинными сложенными руками. Я почувствовала, что здесь, на этих священных ступенях, еще не омытых от крови восьмидесятилетнего ужасного порабощения, совершилось нечто более ужасное, чем человеческое убийство: умерщвление драгоценной, волнующей, невидимой красоты. В этой умирающей и все еще таинственной Индии на каждом шагу заметны следы этого двойного европейского варварства. Бульвары Калькутты, прохладные гималайские виллы Даржиллинга, пышные отели откупщиков Бомбея не могут сгладить впечатления скорби и смерти, которое повсюду оставляет свирепость убийства без искусства и вандализм, и глупое умерщвление. Напротив, они еще усиливают его. В каких бы местах ни появлялась цивилизация, она показывает одну свою сторону – бесплодную кровь и навсегда мертвые развалины. Она может сказать, как Аттила: «Трава уже не растет там, где прошла моя лошадь». Посмотри, здесь, перед собой, вокруг себя. Здесь ведь ни одной песчинки, которая не была бы омыта кровью, а эта самая песчинка разве это – прах смерти? Но насколько благотворна эта кровь и как она оплодотворяет этот прах! Посмотри, трава сочная, цветов множество, и повсюду любовь!