“…задержаны русским разъездом к северо-западу от станции Турчиха!.. Китайско-Восточной железной дороги… одетыми в монгольские одежды… в кои они облеклись для сокрытия своей национальности и принадлежности к вражеской армии… деяние… согласно Свода Военных Постановлений… подданные Юкока и Оки подлежат… преданию Временному Военному Суду Северной Маньчжурии…” — выкликали далекие, лающие голоса. А может, это брехали собаки — они там, на страшном Востоке, умеют по-человечьи, ибо там все колдуны. Мама… маменька… молочка бы… горяченького… с лепешкой… а то ухи холодной, с погребца, и под водочку… хоть стопарик… крохотный… согреться… зачем согреться тебе?!.. ты весь пылаешь… ты пламя…
— Ты бредишь, бредишь, — говорила она ему на своем языке, и он не понимал ее. Он знал, что она говорит так.
Она тащила его волоком, за ноги, по песку. Он помнил? Тело помнило. Дымилось, искрило красным под сомкнутыми веками. Как сильно он хотел пить!
— Ты знаешь… нас взорвали… там погибли крейсера… такие люди там погибли… сгорели заживо… утонули… я один выплыл… не может быть, чтоб я один… кто-то ведь спасся еще…
— Тебе нельзя говорить. Ты сумасшедший. Я слышала взрывы. Оттуда никто не выплыл. Море поглотило всех. Богиня моря взяла всех. Она жадная. Как я.
Он открывал глаза, видел ее. Смуглые щеки во мраке. Темень, темнота. Как в курной избе. Как в бане по-черному у него в селе. В баньку бы теперь. Здесь, в земле желтоликой Аматерасу, снега нет?! Но почему ж на песок падал и падал снег, все снег и снег?! Руки его кололи и клевали снежинки. Пятки прочерчивали в песке, смешанном со снегом, полосы — будто он был санями, а пятки его были полозья, и на нем, в нем везли девку, имя ей было — Жизнь. Смерть, где твое жало?! Ад, где Твоя победа?!.. Ты еще помнишь слова из огромной книжки в кожаном переплете, лежавшей на дубовом столе у батюшки, и заиндевелые окна церковно-приходской школы, и то, как ты прибежал однажды в школу раненько, раньше всех, ни детей, ни батюшки не виднелось и в помине, и на двери висел, тускло мерцая в жгучем от смертного мороза утреннем воздухе, черножелезный амбарный замок, и ты наклонился к замку и лизнул его — от розовой звонкости утра и снега, от избытка чувств, от любви… и язык прилип мгновенно, приварился к выстывшему на морозе железу, намертво… Господи, как отодрать?!.. помоги, Господи!.. и ты рванулся весь, вместе с языком и замком, и тебе показалось, что не язык отдирают от тебя — а грудь разодрали ручищами незримыми и сердце, сердце из тебя дерут и рвут прочь, и жилы трещат, и нутро стонет, и боль! Боль! Какая боль! И кровь, — ты глядел, изумляясь, на свою ребячью кровь, она с высунутого, будто б ты был диким волком, языка капала на яркий снег, Солнце всходило, снег играл тысячью алмазов, резал глаза, ты зажмурился, слезы твои лились у тебя по щекам и замерзали, не успевая докатиться до гусиной шейки, долететь до белой земли.