Юродивая (Крюкова) - страница 2

Скрючилась; уткнулась лбом в колени.

— Очень ярко вижу все. Яркий свет. Ослепительные краски.

Лица и руки людей, события, площади, зрелища — не могу передать, как все нестерпимо, как больно. Только глаза сомкну — рушатся на меня, давят. Кто-то вселился в меня, и чужое сердце сильным светом распирает меня изнутри. Будто я беременна всегда, всегда — светом. А родить его никогда не смогу. Никогда. Только кричать о нем: внутри он, внутри меня.

Перевела дух. Заледенелые ветки били в подслеповатое окно. Комната напоминала ей пещеру — древнюю пещеру, в которой люди обращались в древнюю веру, где горячо молились, плакали и умирали.

— Я не верю, что умру — это слишком больно. Что-то от меня должно остаться в жестоком мире. Ребрышко, косточка… душа. Маленькая птица, которую выпущу из рукава. Тряхну рукавом — и полетит! Оглянусь — а это я сама уже лечу, лечу, плачу и прощаюсь с этим миром, не успев еще в нем пожить, всласть порадоваться, попировать, полюбить. Ну и пусть! Значит, пробил мой час. А вы, люди?!.. Вы, кто смотрит на меня, надув щеки, скалясь в глумливом хохоте, глаза вытаращив, пальцами показывая! Вы разве час свой знаете?! А я — про вас все знаю! Кто ж в этом виноват! А вы! — пинали, толкали, насмехались, в лицо плевали! Корку выносили засохшую с черного хода, с потайного выхода! На! — поешь, подавись, крохой пробавься… Но правду про нас — замри, нишкни! Запрещено правду! Боимся мы. Всего: правды, будущего, себя. А тут некая душонка, кощенка приблудная, вздумала нам картины живые показывать, провидеть да пророчить. Хитра! Это мы, мы сами ей напророчим. Схватим, руки за спиною скрутим да глотку тряпицей забьем, чтоб молчала. Чтоб замолчала — навсегда.

Далеко, тоскливо выл снежный ветер. В мире царила зима, и ее было не избыть. На круглом старом столе — по столешнице шла, вилась полустершаяся роспись, позолоченные крюки, аграфы, птичьи когти — стоял кувшин с холодным молоком, лежал ржаной каравай на рваной газете, восково отсвечивала початая бутыль с постным маслом. Невидящими, шаряще-слепыми руками говорящая схватила кувшин, плеснула молока в пустую чашку с отбитыми краями. Припала жадно губами. Молоко влилось в глотку, давая силы жить, давая надежду не умереть.

— …а то, что люди любят?.. Что это такое?.. Да, я ходила за ним по пятам, слушала, ухо склоняла: может, он разъяснит, почему одною рукой ласкают, другой — всаживают кинжал под ребро по самую рукоять. Хотя что мне было разъяснять. Я это с детства знала. Да что там с детства: еще до самого рождения. Все очень просто. Одни люди убивают, другие любят. И те, кто убивает, уже не полюбят никогда. А те, кто вынужден убивать, любя, — сходят с ума. Или перестают быть. И я пою им песни. Им. Посмертно. А я так устала вопить над гробом. Не могу больше петь погребальный плач. Высох голос. И слез уже нет. Иссохла я. Вылилась, как кувшин! Ни капли молока. А живые люди, простые, не только измываются, но и приползают, просят: помоги, излечи, отведи… А руки, руки-то мои!.. Ведь они же узлами покрылись, вспухшими жилами, страшно посмотреть… Они уже не могут снимать боль, отводить беду, исцелять… Рученьки мои!..