Красная луна (Крюкова) - страница 180

Да, убежал. — Хатов выпил, тяжело поставил стакан на стол. Взял половинку луковицы, не закусил — занюхал. — Но, сдается мне, сынок, что вы-то хотите опять опутать землю колючкой. Нет?

Хайдер опрокинул в глотку стакан. Вбросил в зубы лук.

Добро, батя, должно быть с кулаками, знаешь такие стишки?

Не знаю. И знать не хочу. — Хатов вытянул из пачки сигарету. Чиркнул спичкой. Кинул спичку за спину, в мойку. — Вы погубите себя и тех, кто вокруг вас. Это я знаю точно.

Брешешь, батя. — Хайдер сузил светлые глаза. — Мы еще возьмем свое. Я кое-что понял. Я ошибался. Я погорел на дешевом романтизме. На опьянении символикой. Я думал… А, да Бог с ним, что я думал. Вот ты скажи, твоя жизнь, ее первая половина, в лагере прошла, ты же не зачеркиваешь эти годы? Ведь ты там жил, в лагере? Жил и любил? Страдал? Думал? Плакал? Смеялся? Или нет?! Что молчишь?

Старый Хатов опустил голову. Потом вскинул на сына такие же, пронзительно-светлые, чуть раскосые, острые глаза.

Да. Жил. И любил. — Слова стучали о грудь Хайдера, как о железную броню. — Дай Бог вам так жить. И так любить. Я-то тебя, милый сын, вроде как тоже спас. Оттуда вынес. Как из огня. Ты у меня под выстрелами крещен.

Как… под выстрелами?.. Ты мне никогда не рассказывал…

Водка еще есть? — Хатов оглянулся. На окне стояла неоткупоренная бутылка «Московской». — Есть. Отлично. Есть возможность рассказать тебе, сынок, кое-что.

Валяй. Наливай.

Двое мужиков, отец и сын, сидят на кухне и пьют горькую. Колбаса кончилась, лук кончился, нечем закусывать. Нечем? Остался хлеб. Если есть хлеб на столе — есть все. Есть жизнь. Если еще смотрит сын в глаза отца — еще не все пропало.

Ну, слушай… Ты вырос без матери, так. Я тебя воспитал, так?..

Так.

А ведь у тебя была мать. Как у всех людей. Там, в лагере, в Сибири, в Восточной Сибири, при впадении Ангары-матушки в Енисей, где я мотал свой срок, а он был у меня немаленький, полюбил я бабу. И она полюбила меня. Любовь в лагере — это, милый ты мой, особ статья. Вы-то сейчас все вон любитесь, когда захотите и с кем захотите. А там было все иначе. Ты — подневольный. За тобой конвойный смотрит. И, если ты на бабенку какую поглядел, за колючку другого, женского лагеря, — все, кранты тебе. Я, представь себе, поглядел. Уж больно хороша была девка. Такими в церкви — ангелов малюют. Я понял: не по себе дерево рубишь, парень, она ж из дворянской семьи! За версту видно!.. Этакая пава, талия в рюмочку, носик-ротик — как у куклы, а глаза огромные, как два озера… светлые-светлые, просто как озера в солнечный день… И ресничищи — вот такие… как щетки… Люблю красоту, сын… Любил всегда… Мужик к красоте тянется… И я — потянулся… Как голодный к еде… Бегали мы с ней друг к дружке через колючку, я ухитрился подкоп прорыть… А бригадир у нас добрый был, прознал про это наше молодое дело, но губить меня, закладывать не стал — наоборот, перед начальником лагеря похлопотал, и нас окрутили… Поженили, да!.. Лагерный брак — это, сын дорогой, не то что брак на свободушке… Рабы имеют право не на семейную жизнь, не на совместный сон, не на хозяйство совместное, не на жизнь — нет… на случку! В разных бараках коротали время мы, вкалывали до умалишения… от работы все дохли вокруг меня, мерли пачками, а я все жил и жил… а нас друг к дружке — под конвоем — водили!.. И в особом бараке, а мы в телогрейках под номерами, разденемся, телогрейки на замерзлый пол скинем, там прямо — и обнимемся… и все наспех… со слезами… вприкуску с рыданьями… и счастье, и горе, и смех, и стыд — все тут… а конвойный за дверью уже кричит, матерится, со смешками обидными: все, мол, давай кончай быстрее, что кончить никак не можешь, ссучился вконец, что ли!.. Эх-х-х…