Глупый. Купи ей сигарет снова. Курильщику нельзя резко бросать курить. Ты говорил, я помню, что она в прошлом была певицей, как же она так много стала смолить? Певцам ведь запрещено.
Певцы и пьют и курят, знаешь ли. Это их личное дело. Я не знаю, когда она пристрастилась к этому делу. Я с детства помню ее с сигаретой в зубах. Даже когда мы ездили в машине, она курила, а отец ее ругал ругательски. Ангелина!
Она вздрогнула, сжала трубку в руке.
Да?
Может, ты приедешь к нам, посмотришь ее? Ты ведь врач.
Я не терапевт. Я психиатр. Вызывай «скорую». Посмотри на часы.
Вижу, полвторого ночи. Если ты можешь прийти из гостей полвторого и еще не раздеться, тебе проще пареной репы сесть снова в машину и ехать ко мне. Адрес я тебе скажу. Коровий вал, одиннадцать…
У нее чуть не вырвалось: «Я знаю!»
Или ты предпочитаешь, чтобы я заехал за тобой?
А ты не боишься? — Она сглотнула слюну. — Если тот… та, кто в тебя стрелял, притаился в кустах?
Я поеду с бодигардом, и он хладнокровно расстреляет любые кусты, которые хоть чуть-чуть пошевелятся. Рояль в кустах разнесем в щепки. Ангелина, я еду или ты?
Хорошо. Я. Номер квартиры?
Она нажала на отбой. Ее лицо было совсем белым, цвета камчатной скатерти, недавно подаренной ей подлизой санитаром Степаном. Тем самым Степаном, которого убил этот гаденыш.
* * *
Дарья бежала, бежала, бежала по улицам сломя голову.
Она бежала и задыхалась, и ловила ртом воздух. Чуть не сшибла женщину с маленькой девочкой — налетела на них с размаху, женщина закричала: «Куда прешь!» Она бежала на стук, на звук, иногда с тротуара сбегая на мостовую, шарахаясь от шороха и гудков машин, определяя дорогу — по бензинному запаху, тротуар — по разноголосице мимохожей толпы. То и дело грудью налетала на людей, идущих мимо, и ей вслед кричали: «Идиотка! Бешеная!» Наконец ей — она поняла это по тишине, охватившей ее — удалось выбежать в пустынный переулок. Она хотела перевести дух, замедлить бег — и не смогла.
По пустынному переулку она бежала так же, как и по многолюдным улицам — резко дыша, размахивая руками, слегка наклонившись вперед. То, что она была слепа, выдавали лишь руки, время от времени вздергивавшиеся вперед и вверх, ощупывавшие перед собой воздух. Иногда она растерянно покачивалась, едва не падала на бегу. Но потом, распрямившись, опять бежала, и рот ее вглатывал воздух, ноздри раздувались, кровь прилила к смуглым щекам, с висков тек пот.
О чем она думала, когда бежала? Ни о чем. Она хотела спастись. Она знала: Бог есть, если дал ей, слепой, на ощупь спуститься по водосточной трубе, свешивавшейся вниз, с крыши, около окна этой страшной женщины, заманившей ее к себе. Труба не прогнулась под ней, не оборвалась жесть, она не сорвалась с высокого — с какого? шестого? седьмого? пятого?.. — этажа, доползла до земли. Если захочешь жить, жить будешь обязательно. Она знает, за что покарал ее Бог. За то, что она тогда, в Хрустальную ночь, стреляла, смеясь, под руководством Нострадамия в живых людей, и, кажется, кого-то убила. И чуть не убили ее. Еще немного… чуть-чуть… хорошо, что в спальню никто не вошел…