— Тьфу! Бесстыжая! — плюнул в сердцах Акимка.
— Стыдиться жены, так и детей не видать! — парировала Глашка. — Не про тебя ли это сказано, Акимушка? Куда же ты пошел? Неужто к бабке Серафиме отправился? Поберегись, Акимушка, больно она для тебя горяча! Не сладишь…
Акимка широким шагами уходил от длинного Глашкиного языка. Только бы подальше! А когда опомнился, оказалось, что стоит аккурат напротив хаты бабки Серафимы, самой древней станичной старухи. Выругался Акимка, как редко ругался, и хотел бежать, пока не застали его здесь подгулявшие девки, как вдруг послышался ему Фомкин голос. Акимка прислушался. Нет, голос был стариковский, сиплый. А вот опять — вроде Фома говорит. Не от старого ли казака Епишки доносит теплый ночной ветерок голос дружка?
Ставни старенькой хаты деда Епишки были распахнуты. На столе у самого окна дрожал огонек сального огарочка. Крошечное пламя выхватывало из темноты то два склоненных навстречу друг другу лба, то донышко опрокидывающегося стакана.
— Кто там топочет возле хаты? — послышался из открытого окна надтреснутый голос старого казака. — Выдь к окну и покажись народу! Никак Акимка Хуторной? Заходь сюды, не брезгуй! Весь народ у меня сегодня собрался. Сидим вот, гутарим…
«Весь собравшийся народ», то есть Фомка Ивашков и дед Епишка, сидели друг напротив друга за маленьким столом, почти соприкасаясь лбами, и что-то оживленно обсуждали.
— Здоров, Акимка! Садись, садись. Вот Фомка чихиря принес, решил старого казака угостить. Люблю я его, Фомку-то, люблю! Джигит! Двух татар уложить на неделе — не шутка! Я тоже, были времена, первым джигитом на Гребне был… Да! Жизнь моя — не краденая…. Выпей, Акимка, чихиря! Так! Люблю его, Акимку-то, люблю! Потому как с малых лет — сирота, безотцовщина! Я тоже сиротой рос, плохонькое было житьишко, но джигитом вырос! Да! Жизнь, говорю, моя — не краденая…
Акимка сидел за столом, словно не замечая приятеля Фомку. Тот тоже сначала молчал, молчал, да посматривал на скупо освещенный профиль друга, поджавшего от обиды нижнюю губу. Потом вдруг хлопнул его по спине, будто Акимка подавился, обнял его за плечи и сказал:
— Брось, Акимка, не дуйся ты на меня! Друг же ты мне до гробовой доски, али нет? Значит, понимать меня должен! Что ж ты волком на меня дыбаешь? Плохо мне, брат, стало. Ой, как плохо. Вроде, живой стою, сила в руках та же, сердце бьется, и грудь дышит, а души во мне нет, словно забрали ее у меня, унесли с собой…
— Татарка, что ль, унесла?
— Она… — выдохнул Фомка и уронил вихрастую голову на грудь, но тут же задиристо мотнул ею, как молодой бычок, и сказал: — Видал ее глаза? Руку, стан, ходит как? Кто ж ее такую только придумал? Кто глаза ей такие дал? Чтобы меня до седла рассечь, душу мою вынуть! Да так и шашкой не ударишь. Нет таких шашек! Разве Гурдой?.. Черные-черные, быстрые-быстрые… Вот и бродил я, как волк, вдоль Терека. Чего искал? Чего хотел? Разве ж я знаю? А ты сердиться на меня вздумал!