«Что вы хотели, Вайсфельд?» — спрашивая, Красовски не смотрел на меня.
«Где госпожа Бротман?»
«Вечером вернется, — ответил он. — Должна вернуться.
«Где она?»
«В Лимбовицах. Сопровождает детей к эшелону».
«С ними был доктор Сарновски, — сказал я. — Он тоже вернется вечером?»
«Нет, он будет сопровождать детей до места назначения».
«Куда их отправили?»
«С чего вы взяли, что я об этом знаю?» — огрызнулся он.
«Вы же член Юденрата! Получали какие-то указания! Куда отправили детей?»
Он тяжело дышал. Его дыхание было насыщено спиртными парами. Он покачивался, уставившись на меня остекленевшими глазами. Вокруг светло-серых радужных оболочек тонкой красной сеткой вились полопавшиеся сосуды.
«Куда-то на восток, — буркнул он. — Кажется в Польшу».
Я вспомнил рассказ доктора Сарновски об Освенциме. Ситуация не имела никакого объяснения, казалась чистым абсурдом. Вывезти из Освенцима детей, обреченных на смерть (я уже давно поверил доктору Сарновски, хотя и старался не думать об этом и тем более не говорить), выходить их, вылечить, подкормить, чтобы… Чтобы отправить назад, на смерть? Напрашивалось жуткое сравнение: какие-то дикари-язычники тоже холили и лелеяли жертвы, прежде чем зарезать их перед идолом…
«Вы можете идти домой, — сказал вдруг Красовски. — Не волнуйтесь, я засчитаю сегодняшний день как рабочий, на пайке ваш уход не скажется. Идите». Когда я подошел к выходу, он сказал: «Я слышал, что их собирались отправить в Швейцарию. Обменять на какие-то важные для Рейха товары. Торговая сделка. Она почему-то сорвалась в последний момент… Идите, доктор Вайсфельд. Госпожа Бротман действительно вернется к вечеру».
И это было лучшее, что я мог услышать от доктора Красовски в тот момент. Я вышел на улицу, остановился на крыльце. Ноги меня не держали. Я прислонился к двери и закрыл глаза. В памяти всплыл рассказ об Освенциме. Я знал: сказанное Сарновски было чистой правдой. Но верить в это — в массовые удушения евреев — я не мог.
«Нет, — прошептал я. — Это невозможно».
«Кто знает, — сказал кто-то рядом. — Кто знает, что возможно, а что нет…»
Я открыл глаза и увидел раввина Аврум-Гирша Шейнерзона. Он посмотрел на меня и вдруг сказал: «Случилась однажды история. Ученики рабби Менахема-Мендла из Коцка собрались у своего ребе встретить субботу. По традиции, рабби накрылся таллитом, чтобы произнести молитву. Так бывало всегда, но на этот раз он почему-то долго-долго не открывал своего лицо, так что ученики пришли в недоумение, но, правда, боялись потревожить ребе. Наконец, рабби Менахем-Мендл открыл лицо… — р. Аврум-Гирш покачал головою. — Лучше бы он не делал этого. Ибо, знаете ли, реб Вайсфельд, лицо его было искажено гримасой ужаса. Никто не рискнул спросить Коцкого ребе, кто или что столь напугало его. А сам он не рассказывал. Впрочем, реб Вайсфельд, он вообще более не говорил. Он прожил еще долго, но ни разу более не раскрыл уста, до самой смерти. А случилось все 1 сентября 1839 года, ровно за сто лет, минута в минуту, до того, как немцы ворвались в Польшу… Как вы думаете, что открылось внутреннему взору праведника из Коцка в ту злосчастную субботу?»