Классовая кара последовала незамедлительно. Мстительно оскалившись, Мазель взялся за нож и принялся кромсать себе ногу, чтобы кастрировать и обезглавить наглое насекомое, но оно, уворачиваясь, ныряло вглубь, корчило рожи да еще грозилось матом вызвать подмогу. Подобной наглости Шлема не стерпел. С хрустом, будто резал капусту, он всадил нож поглубже, развернул и вдруг увидел с полдюжины клопов, не иначе приятелей того, нырнувшего в коньяк. Они ехидно ухмылялись, потирали лапы и готовились присоединиться к товарищу, спинки у них были желтые в красный горошек, а на животиках чередовались полосы, словно у зебр.
– Хрен вам, гады, пейте на свои. – Хромая, Шлема бросился к столу, лапнул кобуру, чтобы шлепнуть всю эту цветную сволочь, но передумал, подкрался к окну и с треском распахнул тугие рамы. – Что, взяли, гниды, Соломона Мазеля? А из дружка вашего я сейчас душу выну, жилы вытяну, кишки намотаю на фонарный столб!
Наглые насекомые опешили, заводили длинными, закрученными вверх усами, а Шлема вскочил на подоконник и, с силой оттолкнувшись, поплыл по направлению к Исаакиевскому собору. Но не долетел. Тело Мазеля судорожно дернулось, перевернулось в воздухе и с высоты четвертого этажа глухо и тяжело впечаталось в землю.
Хлопнули на ветру распахнутые рамы, где-то пару раз стрельнули, побежали, громыхая сапожищами в проходных дворах, взвизгнули, зашлись хриплым мявом потревоженные кошки. И все, настала тишина. Ночь, революционный Питер, низкое, затянутое тучами небо. Кому какое дело до Соломона Мазеля, лежащего в темноте без подштанников в луже собственной крови.