— Не сдаст. Он в наряде завтра, Секса меняет. К Сексу маманя приехала, завтра в гостиницу Ворон его пускает.
— Ну, значит, сам Бог велел, — заключает Череп.
Дверь сушилки распахивается и на пороге появляется Борода.
Мы замираем.
— Вот они где, родимые! И хули мы тут делаем? — Борода слегка навеселе. — Так, ладно. Ты, Череп, пиздуй к букварям, к каптерщику ихнему, Грищенко, знаешь? Я звонил ему. Возьмешь дипломат и парадку у него, для Соломона. Ты, — тыкает в меня пальцем сержант, — осторожно, используя рельеф местности, летишь в кочегарку, к Грудкину, банщик который. Берешь пузырь и приносишь сюда. Попадешься — вешайся сразу.
Борода улыбается и снисходит до объяснений.
— В отпуск завтра Соломон едет.
Мы выбегаем из сушилки.
— Отвел, значит, Бог, — говорю я у выхода Черепу, и мы разбегаемся.
***
Небо — сталь, свинец, олово. Солнце — редкое, тусклое — латунь, старая медь. Трава, побитая заморозками — грязное хаки. Черные корявые деревья — разбитые кирзачи. Земля — мокрая гнилая шинель.
В сортире холодно, вместо бумаги — рваные листы газеты. Читаю на одном из них: «В этом сезоне снова в моде стиль и цвета милитари…» Ну до чего же они там, на гражданке, долбоебы…
Уволились последние старики-осенники, опустели многие койки. Строй наш поредел сильно — людей мало, из нарядов не вылазят.
Особых послаблений пока не чувcтвуем. Как летали, так и продолжаем. Да и старые были, как оказалось, людьми спокойными. С сентября почти и не трогали нас.
Зато теперь разошлись вовсю черпаки, весенники.
Но появилось ощущения чего-то необычного, важного. Полгода за спиной — даже не верится.
Не только смена времени года. Кое-что поважнее.
Иерархическая лестница приходит в движение.
Этой ночью нас будут переводить в шнурки. Шнурков — в черпаки. Черпаков — в старые.
Со дня на день ожидается прибытие нового карантина — духов.
Происходит перевод так.
Нас поднимают где-то через час после отбоя и зовут в сортир.
Холодно, но мы лишь в трусах и майках. Как тогда, во время «присяги».
Но перевод — дело совсем другое. Желанное.
Его проходят все, или почти все.
Больше всего последний месяц мы боялись, что за какую-нибудь провинность оставят без перевода. Тогда все — ты чмо, последний человек, изгой. Любой может тобой помыкать.
Среди шнурковского призыва есть один такой — по кличке Опара, из «букварей». Когда-то он уверовал в слова замполита о том, что необходимо докладывать обо всех случаях неуставщины, и тогда ее возможно искоренить.
Доложил. Двое отправились на «дизель», в дисбат.
Всю службу Опара проходил застегнутый наглухо, бесправный и презираемый. Не слезал с полов — руки его были разъеты цыпками и постоянно гноились.