— Хотите, доброе дело для вас сделаю?
— На добро ваше и своим добром платить стану…
Овцын книжицу (на Руси ныне запретную) взял да в печку сунул. Порушенная тут завыла — в голос, а Митенька еще кочергой в печи помешал, чтобы огонь сожрал эту книжку поскорее.
— Не с того ли плачете, княжна? — спросил он Катьку.
— Не с того, сударь… Прошлое-то пущай гиштория ворошит. А мне одни срам да тоска остались. Ох, мой миленькой! Чернобровенький-то ты какой… погибель моя! Да нешто не видишь, что изнылась я? Возлюби ты меня, сироту горемычную…
Дунуло за окнами, сыпануло по стеклам горохом снежным.
— Чего уж там скрываться мне! — сказала княжна Долгорукая. — Знай истину: люб ты мне… люблю!
И встала она рядом с ним, сама высоченная, копнища густых волос сверкала в потемках, вся жемчугами унизана.
— Ой, и стать же… До чего ты высока, княжна!
— А хочешь… Хочешь, я ниже тебя стану? Гляди… вот! Гляди, любимый мой: порушенная царица России на коленях пред тобою без стыда стоит… пред лейтенантиком!
Чего угодно ожидал Овцын, только не этого. Поднял он ее с колен вовремя.
Двери разлетелись, и ввалился хмельной князь Иван Долгорукий с глазами красными от пьянства.
— А-а-а, — заорал с порога, — вот ты где, Митька… с Катькой! Ты этой паскуды бойся, — говорил он серьезно. — Я брат ей родный, от одной титьки с нею вскормлен, а стервы такой еще поискать надобно… Она и себя и всех нас под монастырь или под топор подведет, верь мне, Митька!
Овцын ушел. Бухнула за ним дверь острожная, промерзлая, окованная железом.
«Лучше уж, — думалось ему, — с казачкой здешней любиться». И со всей страстью зарылся Митенька в дела экспедиционные, дела самые сердечные. Заранее все делал, чтобы на этот раз окияна Ледовитого достичь. На дворе лейтенанта с утра до вечера народ местный толокся. Митенька всех выспрашивал — кто ведает древний путь кочей хлебных на Туруханск? И все записывал… Был он счастлив в службе своей и Афанасию Курову говорил:
— Моей особе, как никому, повезло. Я здесь сам себе голова, что хочу, то и делаю… Сам себе начальник!
Но женской нежности Овцыну никак было не избежать. Посредь зимы, отвернув к стене надменное лицо свое, отдалась ему невеста царская — Катерина Долгорукая, роду знатного, древнебоярского… Отдалась ему без стыда, не по-девичьи, а со всем пылом женщины, уставшей ждать: С тех пор у них и повелось: любились они ночами острожными, и караульные про то знали. Но — молчали, ссыльных жалеючи, а Овцына уважаючи. Воевода же Бобров был мужик понятливый и доброжелательный, он сам той любви потакал.