Еще один сверкающий взмах палача — голова откатилась прочь, прыгая по доскам эшафота, скатилась в ряды лейб-гвардии. Там ее схватили за волосы и аккуратно водрузили на помост.
— Ну, вот и милость! Первого уже приголубили…
Лег на плаху Хрущев, и толпу пронизал женский вскрик:
— Беги в деревню! Цветочки собирать станем…
Хрущов узнал голос сестры своей Марфы, которая должна заменить его детям мать родную.
— Беги в деревню, братик мой светлый! — голосила сестра. — Там ужо цветочки лазоревы созревают…
Матери Марфа Хрущева детям уже не заменит: тут же, на Сытном рынке, она сошла с ума, и теперь билась, сдерживаема толпою. А на плахе рвался от палачей ее брат. Инженеру голову рубили неудачно — с двух ударов, эшафот и гвардию забрызгало кровью. Еропкин отдался под топор с молитвами, с плачем…
Удар был точен!
Послышался свист — били Иогашку Эйхлера кнутом, а де ла Суда, мелко дрожа, стоял возле и ждал, коща лавка освободится для его истязания. Рядом с кабинет-секретарем палачи люто терзали кнутом адмирала и обер-прокурора… Соймонов зубами грыз лавку, но молчал, ни разу не вскрикнув. А в людской толпе видел Федор Иванович свою жену. Дарья Ивановна пришла не одна — с детьми, явилась, чтобы в последний раз на мужа глянуть, а рядом с ними стояла и вся родня Соймоновская. Сытный рынок наполняли крики, рыдания, мольбы об обещанной от царицы милости.
Штоф быстро пустел. Кнуты уже намокли от крови.
Ушаков с Неплюевым нюхали табачок, взирая на толпу народную с робостью.
День был очень жаркий, каких давно не бывало.
— Да кого ж убивают-то? — кричали в толпе.
— За что казнят их?
— А тебе не все равно? — отвечали из рядов гвардии…
Экзекуция закончилась, и Соймонов сказал палачам:
— Не тронь меня! Я сам встану…
Глаза жены пронизывали издалека его — жгуче. Он сделал усилие, но подняться с «кобылы» не мог. Однако-надо! Пусть видит Дарьюшка, пусть видят дети, что я жив… И адмирал встал. Он шагнул к самому краю эшафота, отвесил толпе нижайший поклон. Мимо него палачи тащили беспамятных Иогашку Эйхлера с де ла Судою, но адмирал своими ногами сошел с эшафота.
В Тайной канцелярии его уведомили перед ссылкой, чтобы впредь «никаких непристойных слов, тако ж и о злодейственном своем деле ни о чем никому отнюдь не произносил, а ежели будет он об оном о чем ни есть кому произносить и рассуждение иметь, и за то казнен будет он смертию без всякий пощады».
На дворе Петропавловской крепости уже сажали в коляску Мусина-Пушкина, чтобы везти его в соловецкое заточение. Граф Платон тихо скулил — язык ему отсекли наполовину, но «амбона» позорного он миновал… Лошади тронули!