Сказал плача:
— Кабал на мне… в сорок рублев!
— Но мы же тебя не знаем, — отвечали ему сидящие за столом.
Тит Федоров сказал потомкам своим:
— Грех говорить тако: я же ваш прадед двоюродный.
— Много таких… шляются по дорогам.
— Сорок рублев… кабал на мне! Или снова в ад?
— Эй, люди! Покормите дедушку со стола лакейского…
Он стал чужим. Его кормили на кухне, как нищего странника. Тряслась рука древнего рейтара, несущая ложку к губам пепельным. И шумели над ним березы, которые в юности его едва от земли поднялись. Тит Федоров снова вошел в дом, поклонился хозяевам:
— Прощайте уж… Мир вам всем, а я иду обратно!
И пошел старик обратно той же дорогой. Но теперь он спешил. Ибо за него поручились перед татарами. Нельзя подвести товарищей. Кончились русские леса — потекла перед ним проклятущая сакма, избитая копытами, занавоженная. И парили над степью ястребы…
Мир был прекрасен, а столетье осьмнадцатое — удивительно!
Мысль человеческая уже стремилась ввысь — к новизне решений. Человек на ощупь исследовал пути к равенству и братству. Уже творил Вольтер и уже страдал за свою дерзость. И только здесь все оставалось как прежде. Как было во времена Мамая — так было и сейчас… С высоты Ор-Капу сова внимательно проследила, как через мост прошел под ворота старик, вернувшийся в лютое рабство.
Читатель, я не сказочник, и эта повесть — не сказка. Это жесточайшая быль земли Русской… С глубокой верой в торжество справедливости я открываю новую летопись этой кровавой хроники.
Ночь, ночь. Всегда ночь. И не проглянет свет. Только изредка, святых празднуя, в «мешок» каменный монастыря Соловецкого спускают для князя Василия Лукича Долгорукого трапезу скудную со свечкой малюсенькой — в мизинец младенца.
— Веруешь ли? — спросят, бывало, сверху князя.
— Верую, — казнится в муках заточенный Лукич. — Верую истово, но обнадежьте меня: какой ныне год в мире шествует?
— О времени сказывать тебе не ведено. Будь свят…
А сны-то… сны какие! На что вы снитесь?
Только единожды старец Нафанаил вывел его из «мешка» наверх, дынею парниковой потчевал, тогда-то Лукич в бане помылся, и были разговоры со схимником — умные, политичные. Тогда год на Руси шел 1733-й… А ныне? «Какой же ныне? Неужто Анна Иоанновна еще жива? Или меня забыли?» Лукич не терял веры в то, что ежели на Руси еще царствует Анна, она его простит. Обязательно! Потому простит, что сама баба, а он, дело прошлое, в объятиях ее нежился…
И вот брызнул сверху ослепляющий узника свет:
— Вылезай!
Полез наверх, весь содрогаясь в немощных рыданиях. Снова провели Лукича в мыльню, помыли его; возле окошка постоял — звезды видел! И повели его в трапезную, где стол был накрыт. У ликов письма древнего отмолясь ретиво, Лукич сел за стол, но душа его не принимала лакомств. Неслышной тенью, почти бесплотен, явился перед ним Нафанаил; старец еще больше состарился, согнулся в дугу, шел мелкими шажками, а лицо старика уже в кулачок ссохлось. Присев напротив Лукича, сказал Нафанаил без сожаления: