Занимался день, и на востоке разлился розовый свет зари. Прошлое настойчиво завладевало Мэгги, все крепче сжимая ее в своих тисках, как это бывает порой, когда остается последняя надежда на спасение. Взгляд ее упал на Стивена, который по-прежнему спал глубоким сном, и Мэгги захлестнула волна непереносимой боли, нашедшей себе выход в долго сдерживаемых слезах. Горше, чем мука расставания, заставлявшая ее с отчаянием взывать о помощи, была мысль о тех страданиях, которые она должна будет причинить ему. Но превыше всего был страх перед собственной слабостью, перед тем, что ее совесть вновь уснет и проснется лишь тогда, когда будет слишком поздно. Слишком поздно! Было уже слишком поздно, она уже нанесла раны. Было слишком поздно, быть может, для всего. Оставалось только бежать прочь, прежде чем свершится последний акт низости, бежать, не позволив себе вкусить счастье, вырванное у сокрушенных сердец.
Вставало солнце, и Мэгги поднялась со своего ложа, зная, что для нее начинается день борьбы. Ресницы ее были влажны от слез; она сидела, с головой укутавшись в шаль, глядя на медленно выплывавший диск солнца. Что-то заставило подняться и Стивена, и, встав со своей жесткой постели, он подошел и сел подле Мэгги. Обостренным инстинктом настороженной любви Стивен с первого же взгляда уловил что-то, внушавшее ему беспокойство. Его преследовала мысль, что он не сумеет побороть сопротивление, способность к которому была заложена в самой натуре Мэгги. Он не мог отделаться от тягостного сознания, что накануне насильственно лишил ее свободы выбора: слишком развито было в нем чувство чести, чтобы не признать, как недостойно выглядело бы его поведение, если бы не устояла воля Мэгги, и как права была бы она, упрекая его.
Но Мэгги не думала об этом: она остро ощущала в себе гибельную слабость и, готовясь нанести удар, была преисполнена нежности. Она не отняла у Стивена руки, когда он подошел и сел рядом с ней, и улыбнулась ему невеселой улыбкой: ей не хотелось ничем огорчать его, прежде чем настанет минута расставания. Они вместе пили кофе, гуляли по палубе и слушали уверения капитана, что прибудут в Мадпорт не позже пяти часов, а между тем обоих не покидала тревога: Стивен был полон безотчетного страха, который, как он надеялся, рассеется в ближайшие же часы, Мэгги — полна решимости и молча собиралась с силами. Все утро Стивен выражал беспокойство по поводу ее усталости и тех неудобств, которые ей приходится терпеть, говорил о скором прибытии, о том, как они выйдут на берег, об отдыхе, который ожидает ее в карете, словно желая подробностями предстоящего путешествия убедить себя, что все будет так, как он задумал. Долгое время Мэгги ограничивалась короткими ответами, уверяя его, что хорошо провела ночь, что легко переносит плавание — ведь это же не открытое море, — что плыть на этом судне почти так же приятно, как скользить в лодке по Флоссу. Но решимость всегда выдаст себя хотя бы взглядом, и от ощущения, что Мэгги утратила свою пассивность, у Стивена постепенно становилось все тревожнее на сердце. Он стремился, но не осмеливался заговорить с ней о браке, о том, куда они направятся позже, о шагах, которые он предпримет, чтобы поставить в известность о случившемся отца и всех остальных. Он старался убедить себя, что за ее молчаливостью скрывается согласие. Но всякий раз, как он встречался с ней глазами, застывшее в них новое выражение тихой печали усиливало его страх; разговор их все чаще прерывался.