Я искала слова, чтобы выразить это новое ощущение и нашла их в то лето в псалмах Давида. С тех пор я не знаю ничего, что лучше выразило бы ощущение Жизни Высшей и Вечной, огромной, наполняющей Вселенную, к которой и моя маленькая жизнь принадлежит крошечной пылинкой.
Давид пел, его сердце было раскрыто и трепетало, как натянутая струна. Его слова – живой неподдельный огонь, не охлажденный рассудком, не залитый холодной водой философии. Он радуется жизни вокруг, и видит в ней Бога. Молит Его о помощи, когда силы его иссякли. Раскрывает перед Ним свои слабости, заблуждения, грехи. Кается в собственном несовершенстве, в своем ничтожестве, сознавая себя пылинкой праха перед огромной мудростью Вселенной. И бесконечно благодарит и славит Бога, дающего человеку все богатство мира вокруг, руку помощи в беде, свет правды в душе.
Нигде еще не нашла я слов сильнее, чем в псалмах. Это горячая поэзия очищает, дает силы, рождает надежду в мрачные минуты. Заставляет взглянуть на самое себя критически, осудить себя и слезами омыть собственное сердце от заблуждений. Это неостывающий огонь любви, благодарности, смирения и правды.
Теперь я иначе читала Толстого и Достоевского. Какой глубокий смысл открывался мне в «Бесах», в поучениях старца Зосимы… Толстой стал мне еще ближе. Я поняла теперь – почему.
Весной 1962 года я крестилась в православной церкви в Москве, потому что я хотела приобщиться к тем, кто верует. Я чувствовала эту потребность сердцем: догматы мало что значили для меня. Благодаря моим друзьям мне выпало счастье встретиться с одним из лучших московских священников. Его уже нет в живых, и с тех пор я не видела никого, кто служил бы так проникновенно и просто, кто говорил бы с прихожанами так, как это делал отец Николай.
Он был строг, и не скрывал этого. Говорил о жизни повседневным будничным языком, без елея, без стремления во что бы то ни стало оправдать ошибку, без попыток сделки с совестью. Не нравится – уходи. Иди к другому, кто оправдает все твои грехи, все простит и очистит твою совесть от мучений. Отец Николай этого не делал. Взгляд его был пронзителен. Он был суров, как сама правда, не терпящая уловок, и в этом была его милость и великая помощь. От него нельзя было увернуться.
Московские духовные власти относились к нему плохо. Не разрешили даже похоронить его возле той маленькой церкви около Донского собора, где он служил. Очевидно, он перед властями голову не клонил. Он отлично понимал, что принимая крещение, я нарушаю правила партии, что это опасно для меня и для него, и потому не занес мое имя в церковную книгу.