Наверное он находил в Достоевском что-то глубоко личное для себя самого, но не хотел говорить и объяснять, что именно. Официально в то время Достоевский считался писателем абсолютно «реакционным».
Я думаю, что отец находил нечто для себя в своей любимой опере «Борис Годунов», которую часто ходил слушать в последние годы, часто сидя один в ложе. Однажды он взял меня с собой, и у меня мороз бежал по спине при монологе Бориса, и при речитативе юродивого, страшно было оглянуться на отца… Может быть, у него в это время были «мальчики кровавые в глазах»? Почему он ходил слушать именно эту оперу, когда вообще его вкус скорее склонялся к веселому, «народному» «Садко» или «Снегурочке»? Впрочем, мы ходили неоднократно и на «Ивана Сусанина», но только ради сцены в лесу, после чего отец уходил домой.
Эта «сцена в лесу» очень драматична. Иван Сусанин, русский крестьянин, заводит польское войско в глухой зимний лес, в чащу, откуда нет выхода. Его убивают, но и польское войско остается здесь навсегда, замерзнув и погибнув. После этой сцены отец уходил, не оставаясь на следующий акт с прекрасным балетом, – мазуркой и полонезом. Что было ему в этой гибели поляков в лесу? Может быть, она напоминала ему уничтожение в лесах Катыни 10.000 пленных польских офицеров, тайно совершенное советским правительством в 1940 году?
В последние годы отец перечитывал Горького, но говорил о нем с раздражением. А давно, когда хотел польстить Горькому, собственноручно написал на его сказке «Девушка и смерть»: «Эта штука сильнее, чем Фауст Гёте. И. Сталин».
Не знаю, польстило ли Горькому такое превознесение его мало удачной небольшой поэмы, но могу с уверенностью сказать, что ничто в искусстве не было дальше от понимания моего отца, чем романтическое воспевание женщины и любви. Горький писал о любви и о женщинах много, искренне, глубоко. Это была значительная часть его жизни и мировоззрения. Для отца все это было безразлично. Но так как Горького с трудом зазвали из-за границы в СССР и необходимо было привлечь его на сторону партии, отец не поскупился на комплимент, над растолкованием которого долго бились потом советские литературоведы: как ни верти, Гёте был тут ни при чем.
Еще не бывало такой проституции искусства, как художественная выставка в честь 70-летия отца в 1949 году.
Огромная экспозиция в залах Третьяковской галереи была посвящена одной теме: – «Сталин». Со всех картин взирало на вас лишь одно лицо, то в виде одухотворенного грузинского юноши, возведшего очи горе, то в виде седоватого генерала в мундире царской армии с погонами. У армянских художников это лицо выглядело армянским, у узбеков он походил на узбека, на одной из картин было даже некое сходство с Мао-Цзе-Дуном – они были изображены рядом в одинаковых полувоенных кителях и с одинаковым выражением лиц.