Но было и другое. Еще в сентябре я неожиданно получила письмо от одной сотрудницы советского посольства в Вашингтоне, которую знала по Москве. Она писала, что хочет встретиться со мной, предлагала свои услуги в случае, если я хочу написать письмо или послать посылку детям. Она «неожиданно» вспомнила обо мне, хотя я находилась в этой стране уже полгода, и сокрушалась о моем «одиночестве» в США, где она сама, «за два года не завязала дружбы ни с кем». Она писала: «Я часто думаю о Вас по вечерам. Есть ли здесь хотя бы один человек, с которым Вы могли бы поговорить? Я знаю американцев, они безразличны и не интересуются жизнью других людей». Я не удивилась ее мнению: служа в посольстве она не имела права на дружбу. Возможно, что она не вызывала симпатий у тех, с кем встречалась. Ее предложение встретиться и поговорить было чистейшим лицемерием: мы с ней никогда не дружили в Москве. Здесь же она была типичным посольским работником и, теперь, накупив вещей на несколько лет вперед, собиралась уезжать домой. Ее внезапное обращение ко мне было, безусловно, продиктовано ей начальством. Я ответила ей, что не нуждаюсь в ее услугах, и что для «задушевных бесед» у меня достаточно друзей среди американцев.
* * *
7-го и 8-го ноября весь коммунистический мир надрывался, чтобы убедить себя и других в своих победах и преимуществах.
Эти дни для меня всегда были отравлены воспоминанием о маминой смерти, а в этом году исполнилось ровно 35 лет, как ее не стало.
Я помню первый в моей жизни парад на Красной площади, куда меня взяла мама. Мне было шесть с половиной лет и детские впечатления были яркими. На следующий день наша гувернантка сказала, чтобы мы описали то, что видели на площади. Я написала: – «Дядя Ворошилов ездил на лошади». Мой 11-тилетний брат высмеял меня, сказав, что надо писать: «Товарищ Ворошилов скакал на коне». Он довел меня до слез, а мама смеялась. Она на минуту заглянула в детскую в пестром махровом халате и ушла. Больше мы никогда ее не видели.
Мой брат был бы способным редактором: он сразу заметил, что я недооцениваю политическую значительность событий и упрощаю исторический момент. Очевидно, это свойство осталось за мной на всю жизнь. Ворошилов так и остался в моем представлении «дядей»: поднять его выше этого уровня у меня не было оснований. Да и все другие «дяди», появлявшиеся много лет молчаливыми статистами вокруг моего отца, никогда не выросли в моих глазах до уровня «вождей» – политических руководителей страны. Они по существу ими никогда и не были.
Я знала их семьи, их детей, знала, как они живут. Ничто не привлекало в их жизни, и я не была с ними близка. Их жены, бывшие когда-то мамиными приятельницами, хранили о ней память, как о человеке огромной душевной чистоты, совершившем подвиг. Екатерина Ворошилова, Полина Молотова, Дора Андреева, Мария Каганович, Зина Орджоникидзе всегда говорили о маме с восхищением, – она превратилась в их глазах в символ правды и душевной независимости. Им это было не под силу. Они вели жизнь советских вельмож, знатных дам того нового класса, который создала революция в Советской России, уничтожив старую аристократию. Они могли лишь следовать за своими мужьями, бывшими рабочими и крестьянами, превратившимися в советскую знать. Зинаида Жданова называла мою маму «больным человеком», – но она не видела ее никогда и лишь повторяла официальную версию партии.