Хогбены и все-все-все (Каттнер) - страница 305

Это была музыка — в известном смысле. И в то же время нечто неизмеримо большее, чем музыка. Звук ее внушал ужас. Она рассказывала о страшном бедствии и о человеке перед лицом этого бедствия. В ней было все — от истерики до смертной тоски, от дикой, неразумной радости до обдуманного смирения.

Бедствие было единственным в своем роде. Музыка не стремилась объять все скорби рода человеческого, но крупным планом выделила одну; эта тема развивалась до бесконечности. Основные созвучия Оливер распознал довольно быстро. Именно в них было существо музыки; нет, не музыки, а того грандиозного, страшного, что впилось в мозг Оливера с первыми услышанными звуками.

Но только он поднял голову, чтобы прислушаться, как музыка утратила всякий смысл, превратилась в беспорядочный набор звуков. Попытка понять ее безнадежно размыла в сознании все контуры музыкального рисунка, он больше не смог вернуть того первого мгновения интуитивного восприятия.

Едва ли понимая, что делает, он, как во сне, поднялся наверх, рывком отворил дверь в комнату Клеф и заглянул внутрь.

То, что он увидел, впоследствии припоминалось ему в очертаниях таких же смутных и размытых, как представления, рожденные музыкой в его сознании. Комната наполовину исчезла в тумане, а туман был не чем иным, как трехмерным экраном. Изображения на экране. Для них не нашлось слов. Он не был даже уверен, что это зрительные изображения. Туман клубился от движений и звуков, но не они приковывали внимание Оливера Он видел целое.

Перед ним было произведение искусства. Оливер не знал, как оно называется. Оно превосходило, вернее, сочетало в себе все известные ему формы искусства, и из этого сочетания возникали новые формы, настолько утонченные, что разум Оливера отказывался их принимать. В основе своей то была попытка великого мастера претворить важнейшие стороны огромного жизненного опыта человечества в нечто такое, что воспринималось бы мгновенно и всеми чувствами сразу.

Видения на экране сменялись, но это были не картины, а лишь намек на них; точно найденные образы будоражили ум и одним искусным прикосновением будили в памяти длинную вереницу ассоциаций. Очевидно, на каждого зрителя это производило разное впечатление- ведь правда целого заключалась в том, что каждый видел и понимал его по-своему. Не нашлось бы и двух человек, для которых эта симфоническая панорама могла бы прозвучать одинаково, но перед взором каждого разворачивался, в сущности, один и тот же ужасный сюжет.

Беспощадный в своем искусстве гений обращался ко всем чувствам. Краски, образы, движущиеся тени сменялись на экране; намекая на что-то важное, они извлекали из глубин памяти горчайшие воспоминания. Но ни одно зрительное изображение не смогло бы так разбередить душу, как запахи, струившиеся с экрана. Порой будто холодная рука прикасалась к коже — и по телу пробегал озноб. Во рту то появлялась оскомина, то текли слюнки от сладости.