Снег к добру (Щербакова) - страница 57

– Дом на четыреста квартир,– говорил начальник.– Знаете, сколько въехало? Пятнадцать семей. Все хотят друг друга перехитрить. Как я могу пустить лифт в пустом доме? Детвора начнет кататься. Обдерут весь пластик. Дом красавец, но ведь он не дышит… Понимаете, в нем нет человеческого тепла… Он стареет от этого больше, чем от эксплуатации. А что я могу сделать? Собирать квартиросъемщиков по всей Москве? Приезжайте, дорогие новоселы! Я купил пятьдесят метров красного сатина. Я заказал транспаранты для каждого подъезда отдельно. Посмотрите, мы даже не повторились ни разу. Тут – «С новосельем!». Там – «Добро пожаловать!». Опять же– «Счастья в новой квартире». Я сочувствую вашей переломанной. Но пусть она сидит в своем безэтажном бараке. Я ей лифт не гарантирую в ближайший месяц.

– А вы рискните – пустите лифт. Может, ничего и не случится. Тут и ребят-то не видно.

– Я не привык рисковать, доктор. Я из счетных работников. Я знаю, что почем. Да и потом – все равно не приедут. Каждый мечтает приехать последним.

– Смысл?

– О! Большой! Приезжайте как-нибудь еще. Я вам объясню человеческую натуру, как я ее понимаю. А сейчас я пойду. Вы видели – в приемной полно нервных людей.

– Простите, а где вы живете сами?

– Сейчас, доктор, вы будете смеяться, но я тоже из этого дома. Но пока я живу на улице Маши Порываевой. Уже не улица – одни строительные руины.

– Все ясно…

– Я очень боюсь, что вы ничего не поняли. Мне так хочется вам все объяснить… Например, что такое улица, на которой ты родился… Или булочная, где ты сорок лет берешь хлеб… Или парикмахер, который брил тебя 22 июня 1941 года. Утром. Еще до радио.

– Могу это понять…

– Я приручаю себя к этому дому. Я смотрю на него и говорю: какой он красивый. Лебедь! Я говорю: какое счастье жить в таком красивом доме! Это я так себя воспитываю. Потому что мне жалко улицу Маши Порываевой. Вы можете представить себе дурака, которому ободранное вчера дороже разодетого завтра? Я – такой дурак. И мне стыдно, что я такой…

Светлана не любила путаться в себе. Сбил ее с толку этот разговор. Совсем недавно она злилась на тех, кто не мог дождаться, когда «его снесут». Теперь получалось: не очень-то этого люди и ждут? Отец, мечтая вернуться в Москву, говорил: «Там родные могилы. Матушка, батюшка… (Так вот именно нелепо – матушка, батюшка.) Там улицы, камни, которые тебя видели молодым. Ты, доченька, этого еще не поймешь… А у прошлого великая сила. Оно тянет к себе не менее сильно, чем будущее».– «Тебя выперли из Москвы, выперли! – кричала Светлана.– Там есть камни, есть! Ими в тебя кидали… В тебя и в твою жену…» – «Ах ты, боже мой! – беспомощно отвечал отец.– При чем тут это? Это было время такое. В конце концов я его пережил. И мне было гораздо легче, чем другим». Она так до конца и не знала, не могла понять: что ЭТО в человеке? Сила ли, что он умеет прощать, умеет забывать, умеет стать выше обид и унижений и готов вернуться на улицу молодости, потому что она – улица молодости, даже если молодость была тяжкой? Или все это слабость? Но тогда надо иначе, надо безжалостно рвать пуповину, и пусть к черту летят могилы, камни, бараки, надо рвать все нити и уплывать в будущее на белых, чистейших океанских лайнерах. И вдруг ее пронзила боль, страх. У нее еще нет могил. Бабушка? Аккуратненький крестик на зеленом холмике. А рядом другой холмик, придавленный белой плитой с фотографией смеющейся женщины в берете. Маришина и Семенова родная мама. Ее мама, Полина, у этой могилы робеет, даже ростом становится ниже и все норовит куда-нибудь уйти, благо есть к кому, все могилы ей тут знакомы. И каждый раз отец притягивает ее к себе, и они так и стоят, обнявшись, а женщина на камне улыбается им. Больше тридцати лет она смеется одинаково приветливо всем, кто смотрит на нее через ограду. Надо быть просто ненормальным, чтобы связывать себя равнодушием мертвых, равнодушием прошлого.