Дело вдовы Леруж (Габорио) - страница 82

Со временем к нему пришло если не спокойствие, то отупение, наступающее вслед за непоправимыми катастрофами. Он начал забывать, начал исцеляться.

Обо всех этих событиях напомнило г-ну Дабюрону имя Коммарена, произнесенное папашей Табаре. Следователь думал, что события эти погребены под пеплом времени, но вот они снова предстали ему, подобно буквам, написанным симпатическими чернилами, которые проступают, если поднести бумагу к огню. В одно мгновение эти события развернулись с волшебной быстротой перед его взором, словно во сне, для которого ни время, ни пространство не существуют.

Несколько минут он, словно раздвоившись, смотрел со стороны на собственную жизнь. Он был одновременно и актер, и зритель, он был у себя дома, в своем кресле, но в то же время и на подмостках; он играл роль и оценивал себя в этой роли.

Первым его ощущением, надо признаться, было ощущение ненависти, вслед за которым пришло отвратительное чувство удовлетворения. Волей случая у него в руках оказался человек, которого предпочла Клер. И человек этот уже не надменный вольможа, обладатель огромного состояния и потомок прославленных предков, а незаконнорожденный, сын доступной женщины. Чтобы сохранить за собой украденное имя, он совершил самое подлое преступление на свете. И г-ну Дабюрону, судебному следователю, невыразимо сладко было представлять себе, как он поразит своего недруга мечом правосудия.

Но длилось это всего одно мгновение. Тут же восстала и властно заговорила совесть этого порядочнейшего человека.

Что может быть чудовищней соединения двух несовместимых понятий ненависти и правосудия! Может ли юрист сознавать, что преступник, чья судьба находится в его руках, был его врагом, и не испытывать к себе более жгучего презрения, чем к самым бесчестным из подсудимых? Имеет ли право судебный следователь употреблять свою чудовищную власть против обвиняемого, питая к нему в глубине души хоть каплю неприязни?

Г-н Дабюрон снова повторил себе то, с чего весь последний год начинал каждое расследование: «Я и сам едва не запятнал себя страшным злодейством».

И вот теперь ему предстояло отдать приказ об аресте, а потом допрашивать и предать суду человека, которого он в свое время твердо намерен был убить.

Разумеется, никто не знал об этом преступлении, которое так и осталось замыслом, намерением, но мог ли он сам об этом забыть? И разве не следовало ему уклониться от этого дела, отойти в сторону? Разве не его долг отстраниться и умыть руки, предоставив кому-нибудь другому обязанность отомстить за него именем общества?