И так мне это обидно стало, как он жует и колбасой пахнет, я одеялкой закрылся и спать; только я потом слышал, он вроде зубами скрыпел и вроде стонал… Я тогда спросил: ну что, Петрович, схватило брюхо от чистого продухта? А он только рыгает, сытый, значит, сердитый… Я думал, болить ему, иета, сам виноватый… Сам жрал, никому и понюхать не дал, а ему диета положена, сам и мучайся. А ен скрыгтит, рычит, а ни словечка не скажет – характерный мужик. А как тихо стало, я думаю, ието заснул, значить, нажрался от пуза, намучился, перемогся и спить, сытый. А ен, значить, иета, кончился…
Мы отнесли тело к выходу. Теперь уже не надо было скрывать, что спешим. Раздали лекарства и ужин, двое санитаров и двое добровольцев из больных понесли покойника на дощатом щите от нар. Еще двое пошли, чтобы сменять на ходу – не останавливаться же с такой ношей отдыхать среди лагеря. Теперь мы шли целой толпой – путь в мертвецкую вел мимо наших юрт.
Вахтанг рассуждал вслух:
– Сам мужик себе смерть сделал. От жадности подох и от своей тупости. Никакая животная так не подохнет. Собака знает, кацо, что можно есть, что нет, и кошка знает, самый глупый баран знает, самый глупый ишак знает… Не будет есть, когда больной. А такой мужик, такой Сидор Поликарпович ни хрена знать не хочет… Он за свое сало человека убьет, десять человек убьет и жену продаст, и родину продаст за свое сало… И сам подохнет. Не понимаю, зачем такой человек живет.
Другие поддакивали Вахтангу.
Я молчал. Уже темнело, зажглись фонари вокруг зоны, в бледном свете густели черные тени.
Покойник возбуждал злость, Вахтанг прав, и его лихая, бесшабашная воровская судьба все же лучше, чем исступленная мужицкая скупость – и вот скрюченный труп под рваной простыней. Он вызывал во мне такую же бессильную злость, как раньше Хрипун или Водяной. Но вместе со злостью саднила жалость, неотвязная, как зубная боль: ведь все это от голода, от уродливой страшной жизни… Хуже скотов! Но скотов так не мучают, и скоты друг к другу не так жестоки, как мы, так бессмысленно, безжалостно жестоки.
…От черных теней – кто-то пробежал между бараками – холодок страха… И все же повезло, что эта смерть именно сейчас. Нас добрый десяток. Не рискнут.
Уже к концу вечера в обеих юртах, у тяжелых и в моей, появились новые постояльцы. Некоторых я знал: мой старый кореш Никола Питерский, Леха Борода, Никола Зацепа. Другие были незнакомые, но все повадки – походка, интонация, ухмылки – не оставляли сомнений: чистый цвет, законные воры.
– Мы тут до подъема посидим, покемарим, покурим… тихо будет, не сомневайся… У нас – воинский порядочек. Часовые-караульные на зексе, чин-чинарем. Твоих доходяг никто не обидит. И суки не полезут. Они, падлы, уже верняк знают, что мы тут в обороне. Не дадим наших корешей давить. И тебя тронуть не дадим.