Антоненко сказал с неприязненной вежливостью:
– Тут на вас поступил материал. Серьезное политическое обвинение. Обратно заступаетесь за немцев. Позволяете себе недопустимо говорить про командование, про нашу печать, про товарища Эренбурга. Недопустимо и антипартийно. Так вот, вы напишите рапорт, то есть объяснительную записку, в партбюро. Что там у вас было в Восточной Пруссии? С чего это вы вздумали спасать немцев, жалеть врага и агитировать за гуманизьм? И какие разговорчики вели в отделе против мероприятий Комитета Обороны и Верховного командования? Лично я такого от вас не ожидал. Это уже за всякие рамки.
– Но это ложь. Ничего подобного не было. Я слышал свой голос, натужно сдавленный, чужой.
– А теперь вы еще отрицать хочете. У нас есть авторитетное заявление подполковника Забаштанского. Какая тут может быть ложь? Он коммунист, чистый, как стеклышко. Всю жизнь, можно сказать, на партийной работе. А вас мы тоже знаем достаточно. В партии без году неделя, а уже взыскание получали. И сколько раз пререкания. И в моральном смысле допускали. И про ваши нездоровые настроения были сигналы еще на СевероЗападном фронте, что много себе позволяете.
– При чем здесь взыскания, пререкания? Ведь это политическое обвинение и чистая клевета. Мы спорили с Забаштанским, но против командования, против Комитета Обороны я ничего не говорил, и не мог говорить. Да, ведь там еще были Клюев, Гольдштейн, Мулин. Они присутствовали тогда при разговоре.
Антоненко сказал, что потребует от них объяснительные записки.
От него я сразу пошел к Забаштанскому. Назвал его клеветником, лжецом. Он стоял бурачно-красный, сузив глаза в щелки, упираясь в стол кулаками, и говорил свирепо тихо:
– Уходьте с моего кабинету, сейчас же уходьте. Я патруль позову. За все отвечать будете. Вы ще пожалеете за эти слова. Сейчас же уходьте.
Я вышел, ругаясь, начал искать свидетелей. Клюев бормотал косноязычнее и еще менее вразумительно, чем обычно:
– Ты не того… Не пори горячку… Разберутся. Надо понимать. Партия разберется. Политических ошибок нельзя допускать… Но, конечно, разберутся.
Мулин, блудливо пряча глаза, говорил, что не помнит, чтобы я критиковал Комитет Обороны.
– Однако ведь у тебя и раньше были неправильные высказывания. Надо уметь признавать ошибки. Забаштанский, может, и погорячился, но он глубоко партийный человек, И прежде всего начальник. Ты все время забываешь, что мы в армии. Партийная работа на фронте имеет свою специфику.
Гольдштейн возмутился так, что прорвало его обычную флегму:
– Так это же просто склока, такая подлая склока, ты же ничего подобного не говорил. Это же абсурд. Ну, конечно, я напишу в партбюро, я же все помню, весь этот спор про кило хлеба пленным. Вот негодяй! Он стал что-то сильно зарываться, товарищ подполковник Забаштанский. Но ведь такому же никто не может поверить.