Джентльмены и игроки (Харрис) - страница 158

— Слабó? — подначиваю я Леона у входа в магазин пластинок. — Давай. Если, конечно, у тебя яйца еще не отсохли.

Он удивленно смотрит на меня, потом на магазин. Что-то мелькает в его лице — может, тень былых радостей. Потом он ухмыляется, и мне кажется, что в его серых глазах я вижу слабое отражение прежнего Леона, беззаботного и свободного от любви.

— Ты это мне говоришь? — спрашивает он меня.


И мы играем — в единственную игру, которую этот новый Леон согласен принять. А вместе с игрой начинается «лечение»: неприятное, даже грубое, но необходимое, как жесткая химиотерапия в борьбе с раком. В нас обоих полно агрессии — главное, направить ее наружу, а не вовнутрь.

Мы начинаем с воровства. Сначала но мелочам: пластинки, книги, одежда, которые мы сваливаем в нашем маленьком убежище за «Сент-Освальдом». Потом в ход идут снадобья покрепче. Мы малюем граффити на стенах и разбиваем навесы на автобусных остановках. Бросаем камни в проезжающие машины, переворачиваем памятники на старом кладбище, кричим непристойности пожилым людям, выгуливающим собак в местах нашего обитания. Эти две недели я лавирую между ощущением собственной гнусности и ошеломляющей радости: мы снова вместе, Буч и Санденс, и Франческа ненадолго забыта, а трепет, который она вызывала, сменяется восторгом опасностей и риска.

Но ненадолго. Мои лекарства лечат симптомы, но не причину болезни, и я с горечью обнаруживаю, что пациенту нужны все большие дозы возбуждения — если они вообще на него подействуют. Все чаще приходится изобретать новые подвиги, один безобразней другого.

— Магазин пластинок?

— Не-а.

— Кладбище?

— Банально.

— Эстрада?

— Уже было.

Это правда: ночью мы залезли в муниципальный парк и вдребезги разнесли сиденья городской эстрады и ограду вокруг нее. Мне было тошно — сразу вспомнилось, как мы ходили сюда с матерью: запах скошенной травы, хот-догов и сахарной ваты, играет оркестр местной шахты, Шарон Страз сидит на одном из этих синих пластиковых стульев, а я, совсем кроха, марширую взад-вперед под «пом-пом-пом» невидимого барабана, — и на миг стало жутко одиноко. Тогда мне было шесть, и у меня была мать, пахнущая сигаретами и «Синнабаром», и не встречалось в мире ничего наряднее и прекраснее, чем городская эстрада летом, и только плохие люди способны были разрушать.

— Ты чего, Пиритс? — Уже поздно, в лунном свете лицо Леона становится гладким, темным и понимающим. — Больше не хочешь?

Не хочу. Но как сказать об этом Леону? Я же его лечу, в конце концов.

— Давай же, — подталкивает он меня. — Считай это уроком дурных манер.