Было и будет. Дневник 1910 - 1914 (Мережковский) - страница 35

Своего «безумства» — безумства любви ненавидящей — он и сам не знал. Не понимал, что любит, ненавидя. В жизни так и не понял, но понял в смерти:

Пусть не могу я быть любимым, —
Я все ж хочу любить!
Yet, though I cannot be beloved,
Still let me love!

Накануне смерти, в Миссолонгах, уже в агонии, в бреду, вспоминал жену, друзей, Англию и все хотел что-то сказать, но не мог, только повторял, обращаясь к Флетчеру:

— Скажи им… скажи им все… ты знаешь…

Голос ему изменял, он что-то шептал быстро, глухо и невнятно.

— Слышишь, слышишь, Флетчер?..

— Нет, милорд, я ничего не слышу.

— Боже мой! Боже мой! Кончено…

— Попробуйте сказать еще раз.

— Не могу… поздно… кончено…

Так и умер, не сказав.

И вся его жизнь, вся его поэзия — тот же предсмертный лепет, усилие и невозможность сказать, открыть тайну любви ненавидящей.

III

Байрон — великий поэт, властелин слова. Но само слово несоизмеримо с тем, что он хочет в нем выразить; человек в слове не вмещается: он больше слова. Нельзя ничего сказать, только сказать — надо сделать и уже потом сказать.

Это Байрон знает лучше, чем кто-либо. От слова к делу, от созерцания к действию — таково устремление всей жизни его и всей поэзии. Для Флобера: «человек — ничто, произведение — все»; для Байрона: произведение — ничто, человек — все. Лучше совсем не быть поэтом, чем быть только поэтом.

«Что такое поэты? Что они сделали? Чего они стоят?» («Дневник», 1821). Если надо выбрать и отказаться от чего-нибудь, — он откажется не от жизни, от действия, а от созерцания, от поэзии.

«Я отказался от бумагомарания… покончил с профессией писателя», — объявляет он в 1811 году, т. е. накануне своих величайших созданий. «Стихи для меня более не существуют. Было у меня время стихов, но прошло» (1814).

«Я очень серьезно желаю уничтожить все свои сочинения», — пишет своему издателю, как будто предсказывая великих русских писателей, тоже не вместившихся в слове и ушедших от слова к действию.

«Если я проживу лет 10, то вы увидите, что со мной еще не кончено, не говорю — в литературе, потому что это не считается: может казаться странным, но я полагаю, что мое призвание в ином. И вы увидите, что я еще кое-что сделаю» (Т. Муру, 1817).

И умирая за «дело», за дело освобождения, т. е. любви, величайшее из всех дел человеческих, он спрашивает себя: не была ли поэзия главной ошибкой всей жизни его, а настоящим призванием — что? «Политика»? О, конечно, не политика в том плоском и грубом смысле, как это слово обыкновенно понимается, а в каком-то ином, глубочайшем, благороднейшем — если не для него самого, то для нас — уже религиозном.