Кончен, кончен путь, Людмила!
Нам постель — темна могила,
Завес — саван гробовой.
Сладко спать в земле сырой…
Сладко спать — если бы только не страшные сны. Все Атька мартышка снится, в виде той Обезьяны, о которой писал Пушкин Вяземскому; на лицо мне мохнатою шерстью навалится, душит; а тут же где-то, точно комарик, жужжит мне на ухо мой милый Саша, мой тихий мальчик: «Премудрая Благость над миром царствует».
И я смеюсь, я и во сне смеюсь; кажется, и умирать буду с этим поганым смехом.
Июля 8. Сочинитель Грибоедов живет у Одоевского. Они — друзья. А я не люблю Грибоедова. Иные — ножом, иные — пулей, иные — петлей, а он смехом себя убивает.
Я, говорят, на него похож. Не дай Бог! Неужели и у меня такой же смех, — точно мертвые кости из мешка сыплются?
Намедни читал он «Горе от ума» в большом обществе. Сел за стол, положил рукопись. А Василий Михайлович Федоров, старичок простенький, плохой сочинитель плохой драмы «Лиза, или Следствие обольщения и гордости», подошел, взял рукопись и взвесил ее на руке.
— Ого, — говорит, — тяжеленька: стоит моей «Лизы»!
Грибоедов поглядел на него из-под очков и процедил сквозь зубы:
— Я не пишу пошлостей.
Федоров сконфузился.
— Никто в этом не сомневается, Александр Сергеевич. Я не только не хотел вас обидеть сравнением со мной, но, право, готов первый смеяться…
— Вы над собой смеяться можете, а я никому не позволю.
— Ну, право же, я вовсе не думал…
— О, я уверен, что вы сказали не подумавши!
Хозяин видел, что дело плохо; подошел к Федорову и взял его за плечи.
— А вот мы в наказание Василия Михайловича в задний ряд кресел посадим.
— Сажайте, куда угодно, но я при нем читать не буду, — объявил Грибоедов, встал и начал ходить по комнате, куря сигарку.
Федоров краснел, бледнел, чуть не плакал, бедненький; наконец взял шляпу.
— Очень жалею, Александр Сергеевич, что невинная шутка моя была причиной такой неприятности, но чтобы не лишать хозяина и гостей удовольствия слышать вашу комедию, я ухожу.
Одоевский говорит: «Узнать Грибоедова, значит полюбить». Может быть, я не люблю его, потому что себя не люблю, боюсь его как двойника своего.
Июля 9. У Одоевского завтракал. Голова разболелась. Хозяин уложил меня в своем кабинете, опустил шторы и обвязал мне голову полотенцем с уксусом. Задремал я. Проснулся от разговора в соседней комнате.
— Сочинитель Фамусова и Скалозуба, следовательно, веселый человек. Тьфу, злодейство! Да мне вовсе не весело, скучно, несносно, отвратительно. Завиваюсь чужим вихрем, живу не в себе. А время летит; в душе горит пламя, в голове рождаются мысли. Отчего же я нем, нем как гроб? Гожусь ли я на что-нибудь, умею ли писать, — право, для меня все еще загадка. Душа черствеет, рассудок затмевается; впереди темно, тоска неизвестная… Воля твоя, если это еще долго меня промучит, я никак не намерен вооружиться терпением, — пусть оно останется добродетелью тяглого скота… Саша, Саша, голубчик, ну, помоги, ради Христа, скажи, что мне делать, чем избавить себя от сумасшествия или пистолета, а я чувствую, что то или другое у меня впереди…