Александр Первый (Мережковский) - страница 222

— Случалось.

— То есть, не то что видишь, — продолжал Муравьев, — а вдруг такая страшная, страшная тяжесть, и по этой тяжести знаешь, что это он. Ну, так вот и со мной давеча: когда тот начал стонать, я взглянул на Гебеля и вдруг почувствовал… Мы вот все говорим об убийстве, а ничего не знаем о нем, как о пространстве и времени, то есть, по-настоящему не знаем, что это такое. А ведь это тоже категория, как говорит Кант. «Не убий» — одна категория, а «убий» — другая. И можно перейти из одной в другую. Ну, вот я и перешел. Понял вдруг, что можно убить. Все думал, что нельзя, а тут понял, что можно. И не то что когда-нибудь потом, а вот сейчас, брошусь и тут же на месте.

Он привстал на постели, и лицо его исказилось ужасно; что-то в нем напомнило Голицыну жида Баруха, бесноватого.

— И вот еще что, Голицын, — прошептал он задыхающимся шепотом: — я ведь непременно когда-нибудь убью его, убью, как собаку!

— Сережа, голубчик, не надо, ради Бога, не надо! — бросился к нему Бестужев, вбегая в комнату.

Начался новый припадок, но скоро прошел. Ночью он уснул спокойно и к утру был почти здоров; только по просьбе Бестужева дня два не выходил из комнаты и соглашался иногда прилечь на постель.

Солдаты посещали его, особенно те, которых «просветил» Бестужев. Горбачевский, по обыкновению, смеялся над ними.

— Ну, что, брат, в бане был? — спрашивал он Цыбуленко.

— Никак нет, ваше благородие!

— Куда же ты гривну девал, что получил намедни от господина подпоручика? Опять шинкарке снес?

Тот молчал, потел, краснел, выпучивал глаза и переминался с ноги на ногу.

— Он, ваше благородие, свечку поставил Владычице и о. Даниле на часточку подал за здравие их высокоблагородья, — ответил за него Григорий Крайников, бойкий молодой солдат с веселым и умным лицом.

— Правда, Цыбуленко? — спросил Муравьев.

— Так точно, ваше высокоблагородье!

— Ну, спасибо, голубчик. Поди же сюда.

Цыбуленко подошел, и Муравьев подал ему руку. Он еще больше застыдился, но вдруг лицо его просветлело, как будто он понял что-то; неуклюжей, загорелой, закорузлой мужичьей рукой взял женственно-тонкую бледную руку и крепко пожал. Отвернулся, сморщился, утер глаза рукавом.

И все поняли. Не надо было говорить, — по лицам видно было, что «рады стараться до последней капли крови, рады умереть».

«Это пожатье двух рук — навеки веков: не сейчас, так потом опять соединятся они, и тогда, что надо сделать, сделают», — подумал Голицын.

Только теперь, во время болезни Муравьева, понял он Бестужева.

— «Кто не азартуе, тот не профитуе», — как сказала мне одна полька, с которой мы играли в цвик, — любил повторять Бестужев, — нам, заговорщикам, следует помнить это правило…