Александр Первый (Мережковский) - страница 226

— Помнишь, Сережа, как в ту ночь на Бородинском поле лежали мы под одною шинелью, и молились, и плакали, и клялись умереть за отечество? Помнишь, потом, когда мы полюбили вместе Аннет, ты сказал мне однажды: «я люблю ее, но тебя еще больше: ты друг души моей от колыбели». Разве я уже не друг тебе? Разве все, что было, — не было? Сережа, голубчик, ради Христа, ради покойной маменьки, послушай меня: не губи себя, не губи других. Хоть меня пожалей… не могу я больше… Гнусно, тошно, страшно, — не человеческого. Божьего суда страшно. Уйдем от них, уйдем, пока еще не поздно…

Сергей долго молчал, опустив по-прежнему голову на руки, в изнеможении.

— Что тебе сказать? — заговорил, наконец, и голос его звучал сперва глухо, как из-под страшной тяжести, но потом все громче и громче, все тверже и тверже. — Пусть так, как ты говоришь. Но если бы надо было все начинать сызнова, — я начал бы. Вот ты говоришь: народ любит царя, верит в него, как в Бога……..

Но ведь это погибель……………..……………………………………………………

Не то, что народ темен, беден, голоден, раб, а то, что он сделал человека Богом, — погибель России, погибель вечная!..…………………..………………………….

— Чем же царь виноват? Ты сам говоришь: народ… — начал было Матвей Иванович, но теперь уже Сергей не дал ему говорить.

— Нет! Народ не знал, что делает, а он знал. «Царство Божие на земле, как на небе», — это он сказал, а делал что? Благословенный, Спаситель России, Освободитель Европы, — что он сделал с Россией, что он сделал с Европой? Не им ли раздут в сердцах наших светоч свободы и не им ли потом она так жестоко удавлена?………………………………………………………………………………….

Самое великое стало смешным, самое святое кощунственным………………………

………………………………………………………………………………………..

Этого нельзя простить. Пусть прощает, кто может, — я не могу…………………..

………………………………………………………………………………………..

Да, да, молчи, знаю сам: «не убий». А вот убил бы, убил бы тут же на месте……

Голицын не видел лица его, но по голосу угадывал, что оно ужасно, так же, как намедни, когда он говорил с ним о Гебеле; и всего ужаснее то, что милое, доброе, детское, оно могло быть таким.

— Сережа, Сережа, что ты? Во Христа веруешь, а можешь так! — воскликнул Матвей Иванович.

Сергей, закрыв лицо руками, опустился на лавку в изнеможении, как будто опять раздавленный тою же, как давеча, страшною тяжестью.

Оба замолчали, потом заговорили шепотом. Матвей Иванович плакал, а Сергей обнимал его, утешал, успокаивал с такою нежностью, что трудно было поверить, что это тот самый человек, который за минуту говорил об убийстве.

Была полночь; луна — в зените; свет еще ярче, тишина еще тише, и ожидание, напряжение, томление еще нестерпимее.